ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Гоголь, чувствующий смех, понимающий смех и смешное и в мгновение ока засекающий отскок серьезного в смешное, превращение истины в пародию на нее, сам шлет сейчас эти вдохновенно-сердечные пародии в Россию. Все шире расходится трещина между ним и Россией. «Жизнь моя давно уже происходит вся внутри меня... результат ее явится... весь в печатном виде», — обещает он Данилевскому.
4
В 1843 году M. H. Катков, тогда еще молодой журналист, записывает: «Только и слышишь, что Гоголь да Гегель, да Гомер, да Жорж Занд». «Мода» на Гоголя не прошла — наоборот, она все более входит в силу: перечитывают «Мертвые души», читают сочинения и видят, что он не принадлежит ни той, ни другой стороне. Тот же Катков пишет А. Н. Попову: «Я здесь молчу и только слушаю; там слышишь, что Россия гниет, здесь, что Запад околевает, как собака на живодерне; там, что философия цветет теперь в России, здесь — что философия... сука, что она есть не более как выражение немецкого филистерства. Но надо всем царит в непоколебимой высоте Гоголь».
Приятные слова, и Гоголь, не слыша их, догадывается об этом. Кажется, ничего добавлять к сему не нужно — он жив, он существует, он влияет... но ему мало. Его не понимают одинаково и «мурмолконосцы» (острота Хомякова в свой собственный адрес) и «западные» (Белинский). И он хочет вмешаться, объяснить и тем и другим высшую истину. Станьте «на высоту бесстрастья», призывает он москвичей, «соединитесь ради меня тесней и больше и сильней друг с другом».
Вместе с тем он перекладывает на них свои финансовые дела. Он шлет целую петицию Шевыреву с просьбой составить комитет по обеспечению его деньгами на ближайшие три года, в продолжение которых он будет получать от них по шести тысяч в год и писать второй том поэмы. По окончании его и возвращении в Россию он вернет долги и отплатит за услугу благодарностью. Но собравшиеся по этому случаю Шевырев, Погодин и Аксаков не могут найти согласия. Погодин, уже два года не переписывающийся с Гоголем, отказывает, Шевырев молчит, только Аксаков занимает для Гоголя деньги и шлет ему, Шевырев и Погодин ждут от Гоголя не обещаний, а тетрадей с новыми частями поэмы. Они ссылаются на публику, которая ждет того же. Об этом пишет ему и Прокопович. Гоголь ему отвечает: «Да и почему знает она (публика. — И. З .), что такое будет во 2 томе? Может быть то, о чем даже ей не следует и знать и читать в теперешнюю минуту, и ни я, ни она не готовы для 2 тома».
И опять призывает он оглянуться на себя и вырваться из круга журнальной литературы: «Но как только выберешься хотя на миг из этого круга и войдешь на мгновенье в себя, увидишь, что это такой ничтожный уголок... Вблизи, когда побудешь с ними, мало ли чего не вообразится?.. а как взглянешь с места повыше — увидишь, что все это на минуту... сегодня гегелисты, завтра шеллингисты, потом опять какие-нибудь исты... (выделено Гоголем. — И. 3.). Человечество бежит опрометью... пусть его бежит, так нужно. Но горе тем, которые поставлены стоять недвижно у огней истины... Не опровержением минутного, а утверждением вечного должны заниматься» они. Прежде «чем сразиться с миром», пишет Гоголь, надо «воспитать себя».
Все же мысль о сражении не оставляет его. Но как же тогда стояние у огней истины? Стояние — это неподвижность, сражение — движение. Впрочем, и стояние есть сражение, сражение в стоянии, в отстаивании того, что неразумное человечество хочет в своем беге смести. Пред Гоголем пример Жуковского, который, удалившись от света, от текущей минуты, переводит «Одиссею». В этом подвиге старого поэта, как и в художническом подвиге Александра Иванова, никого не пускающего в свою мастерскую, он видит поддержку избранному им пути. Выйдет поэма Гомера, падет покрывало с холста Иванова, и тогда всколыхнется минутное, поразится, падет ниц перед вечным.
«Останавливаясь», Гоголь тем не менее не стоит на месте. Годы «антракта» — годы чтения. «Когда я пишу, тогда уже ничего не читаю и не могу читать», — признается он. 1843 и особенно 1844 годы — это время углубленного «вхождения в себя» и через книги. Главным чтением Гоголя становится духовная литература. Он изучает отцов церкви, жития святых, читает «Памятник веры» и «Подражание Христу» Фомы Кемпийского. Чтение перемежается со штудированием статистик, хозяйственных отчетов о состоянии экономики Руси, сборников русских песен, описаний русских обрядов, обычаев, деяний исторических деятелей. Но с одною книгою он не разлучается ни в дилижансах, ни в гостиницах, ни по пути к источнику в каком-нибудь курортном городке. Это Евангелие.
В его письме начинают ощущаться следы этого чтения: всегда плавная, а в лирических местах высокоторжественная гоголевская речь делается еще торжественней, еще величественней. Он обращается с нею уже не к читателям, а к частным лицам — он и в переписке переходит с интимно-дружеского топа на тон проповеди, тон поучения, в котором слышится некий благовест. Его рассуждения о жизни, о назначении человека, о том, какая кому предстоит дорога, приобретают ритм посланий святых апостолов.
Он много переписывает в свои тетради, выписывает, как бы заучивая заодно полюбившийся текст, приучая руку к поэтическому течению строк и проникаясь их духом. Вместе с чтением старинных русских книг на древне-славянском языке, в котором он видит корень языка русского, он получает от этого переписыванья приток дыхания для обновившегося своего сознания. Постепенно оно обретает язык, и в том языке сливаются стихии: собственно гоголевская, стихия стиля отцов церкви и стихия языка предшествовавшей ему русской литературы. Ибо вместе с выписками из святых книг он делает пространные выписки из Ломоносова, Державина, Крылова, Пушкина. Имея в своей библиотеке все изданные к тому времени в России сочинения Державина, он и их переписывает от строки до строки в тетрадь, как бы поднимаясь вместе с ними на то «место повыше», с которого далее видна жизнь. Высокий слог творца «Водопада» поднимает и его.
Поражает терпение Гоголя, тщание, с каким он производит эту, казалось бы, пустую работу, наконец, скрупулезность переписчика, ибо почерк его, в письмах не всегда ясный, торопливый, небрежный, здесь приобретает черты искусства: так мог переписывать Акакий Акакиевич. Ни одной помарки, кляксы, ни одного зачеркнутого слова. Ровно ложатся на бумагу строфы, витиевато-старинно выглядят заглавные буквы, каждая маленькая буковка читается чисто, как впечатанная, напечатанная.
Это тайное зерцало его внутренней работы, его бессонных ночей, невидимого приуготовления себя к строительству «храма». Тут и мастерская, тут и школа, тут и муки совершенствования. Так смотришь на чертежи великих зодчих, на их рисунки, на которых видны контуры будущего строения, его абрис, его идея, хотя все, что переписано Гоголем, уже осмотрено тысячами глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152