ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот почему переписывается «Портрет», переделывается «Бульба», шлифуются и получают иной ход «Мертвые души», и автор выходит к своим читателям и зрителям в «Театральном разъезде». Этот выход Гоголя предваряет грядущий его выход в «Выбранных местах из переписки с друзьями».
«Всякий перелом, посылаемый человеку, чудно-благодетелен, — пишет он после венского кризиса. — Это лучшее, что только есть в жизни. Звезда и светильник, указующий ему, наконец, его настоящий путь».
2
Кажется, подыскивается ответ к вопросу «Где выход? Где дорога?». Он вырисовывается на исходе 1840 года, когда поздоровевший, пополневший и успокоившийся Гоголь вновь уединяется в своем Риме и пишет. Это счастливые минуты вознаграждения, освобождения в новом его состоянии и упоения творчеством. Он ловит эту минуту, как птицу, способную выпорхнуть и улететь, он удерживает ее возле себя и в себе и благодарит, благодарит за то, что она пребывает с ним.
Эту-то минуту в жизни Гоголя и запечатлел на своем портрете Моллер. К ней можно поставить эпиграфом слова Гоголя: «И как путешественник, который уложил уже все свои вещи в чемодан и усталый, по покойный ожидает только подъезда кареты, понесущей его в далекий, желанный и верный путь, так я, перетерпев урочное время своих испытаний, изготовясь внутреннею удаленною от мира жизнию, покойно, неторопливо по пути, начертанному свыше, готов идти укрепленный мыслью и духом». В лице Гоголя на этой картине спокойствие и равновесие. Это пора равноденствия его жизни. Все умиротворилось в этом лице, пришло в согласие с душевным состоянием, все как бы нежно озарилось постигнутым внутренним светом. Это лицо доброе, светлое и благодарное, хотя загадочная гоголевская улыбка, прячущаяся в выражении его полных розовых губ и карих, глядящих раскрыто на зрителя глаз, придает этой гармонии одушевляющую индивидуальность: то лицо Гоголя, первого насмешника на Руси.
Темно-коричневый тон его шинели и сюртука, темный платок, подхватывающий под самый подбородок шею, как бы высветляют лик — его округло-правильные черты, его светлость («светлость, какою объят я весь в сию самую минуту»), его притягательную открытость. Да, Гоголь открыт в этом портрете, как ни в каком другом. Его льющиеся волосы мягко закрывают часть лба — высокого благородного лба, — и красивые дуги бровей дают его облику сходство с обликом женским, юношески не огрубевшим, может быть, детским. «О, моя юность! О, моя свежесть!» — кажется, они возвратились на эту минуту к нему, и их-то схватил и увековечил художник.
Кто хочет понять Гоголя той поры, должен вглядеться в этот портрет. Это портрет не столько лица и телесного сходства, сколько портрет души, так ясно отразившейся налице, так выразившейся, так вписавшейся и в гармонию композиции, и в музыку красок. Из темного вырастает, возвышаясь над ним, светлое, просветленное, прекрасно-одухотворенное, и вновь вспоминаешь Гоголя: «Смех светел». Это портрет идеального Гоголя и портрет идеала в Гоголе — того начала, из которого вышло все, что он написал до «перелома» и напишет после него. Просто здесь он на вершине, он облит солнцем Рима, он свеж еще. «Если вы сами собой проберетесь на русскую дорогу, — пишет он в те дни молодому К. Аксакову, — ее употребите, как лес, для поднятия себя на известную вышину, с которой можно начать здание, полетящее к небесам или просто на утесистую гору, с которой шире и дале откроются вам виды».
С этой вышины он и смотрит на нас. Он как бы достиг ее внутренне, и свет, озаривший его, смягчил его черты. Он смотрит с высоты и смотрит по-домашнему, близко, интимно, легкой улыбкой как бы скрашивая свой вопрос. Анненков пишет, что Гоголь, позируя Моллеру, нарочно придал себе саркастическую улыбку. Но в этой улыбке сквозит доверчивость, благодушие. Гоголь весело смотрит в неизвестное ему «далеко» и как бы говорит примиряюще: «У меня на душе хорошо, светло». Эти слова он напишет в одном из своих писем уже по возвращении в Россию, но отблеск того состояния будет лежать на них.
Каждая жизнь имеет свою вершину, свой перевал, когда на какое-то время силы как бы задерживаются в нас, как бы приходят в равновесие и с собой и с обстоятельствами. Как-то Гоголь написал из Рима — еще до венского кризиса, — что он «взамен того фонтана поэзии, который носил в себе... увидел поэзию не в себе, а вокруг себя». «Теперь мне нет ничего в свете выше природы», — добавлял он. Это ощущение себя счастливой частью природы как бы владеет им в зиму-весну 1840/41 года. Душа приходит в соответствие с тем, что ее окружает. Никакого восстания, возмущения, ропота на судьбу. Пусть это миг, но он светлым пятном остается навсегда в истории души, которая способна чувствовать светлое, сознавать себя светлой. В такую минуту сознания и застал душу Гоголя Моллер.
Улетит мгновенье, душа вновь погрузится в сомнения и страхи, действительность предложит новые загадки, вновь всколыхнется успокоившееся было море, но то уже будут иные волны и иные возмущения. Они ждут Гоголя на родине. Но сейчас засечем эту минуту, остановим ее и попытаемся внутри ее понять Гоголя на переломе. Или на этом отдыхе души, который есть одновременно и работа, созидание, строительство. Что в ней совершается, куда обращается дорога Гоголя и что сулит ему взошедшая над ним звезда? Лишь в глубине им написанного мы сможем найти ответ.
3
Лучше всего поворот и перелом в Гоголе виден в «Шинели» — впрочем, он коснулся и названных выше сочинений: о финале первого тома поэмы мы уже писали.
«Шинель» лежит па полпути Гоголя от первого тома «Мертвых душ» ко второму, она — связующая их станция и узловая почтовая станция на дороге русской литературы.
Здесь как бы на петербургский мотив переложены печальные ноты «Старосветских помещиков» — повести о тихом, невозмущаемом существовании, которое было довольно собой, ничего не жаждало в отместку за «не примеченную никем жизнь». Оно как бы в круге земном видело круг счастья и даже, разрывая этот круг, находило успокоение и продолжение в любви и вере.
Добродушие смеха «Старосветских помещиков», его сострадательность и светлость смешиваются в «Шинели» с отчаянием гоголевского опыта истекших лет, с еще более углубившимся отчаянием от скоротечности жизни, от незнания человеком себя и своего «жребия». Настроения взрывчатого смеха времен «Ревизора», его отмщающей и непрощающей насмешки сталкиваются с идущей из глубины смеха жалостью к человеку. И не тою жалостью, которая, как говорят, унижает, а той преображающей и возвышающей жалостью, которая есть природа поэзии Гоголя, ее «неиссякаемо биющий родник».
Это его слова, и сказаны они в «Театральном разъезде» — пьесе, которая будет написана позже «Шинели».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152