ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это были какие-то барки на колесах, разбитые, с облезшей краской, в них стыдно было показываться на людях.
Когда приезжали гости, в доме становилось тесно от множества людей, приходилось расставлять угощения на карточных столах, в спальне Марии Ивановны, в спальнях сестер. Спальни те только назывались спальнями — господ от слуг в них отделяла занавеска. Василий Афанасьевич все хотел перестроить дом, расширить его, но денег не было. Когда задумали построить в Васильевке церковь, собирали на нее по копейке, начал строить Афанасий Демьянович, а заканчивал его сын, хотя церковь была маленькая, в одну главу, с бедным алтарем и без росписи на стенах.
Зато когда церковь встала на холме против усадьбы, сразу стало уютней в Васильевне, как-то приподнялась она, приосанилась, и крест на крошечной каменной маковке был виден издалека, угадывался путниками, когда ни верхушки высоких яворов, ни крыши хат не показывались еще глазу.
Гоголи ходили в церковь, молились, читали Евангелие. Но верили и в приметы, в гадания, в пророчества снов, в голоса, раздающиеся с неба и предсказывающие судьбу.
То была вера в судьбу — в суд божий.
Ни одно происшествие не происходило без объяснения его особого значения или заключенного в нем намека. В вере не было равнодушия, хотя была и привычка.
Мальчик Гоголь уже в те годы чувствовал, как взрослый, и это подтверждает история, которую записала с его слов близкий друг его Александра Осиповна Смирнова-Россет.
Гоголь рассказывал ей, что однажды родители уехали и оставили его дома. Он был совсем один — слуги улеглись спать, сестры тоже разошлись по своим комнатам, а гостей и родственников в ту пору в Васильевне не было. Он сидел на диване в гостиной и уныло смотрел в окно. За окном было темно. Тишина стояла такая, что казалось: не только люди, но и все уснуло вокруг. Эта странная тишина, которую он вначале не замечал, вдруг коснулась его уха, а потом и сознания, и ему сделалось страшно. Неожиданно раздался бой старинных часов. Они резко проскрежетали и стали отбивать время.
«В ушах шумело, — говорил Смирновой Гоголь, — что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, мне уже тогда казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящем в вечность . Вдруг раздалось слабое мяуканье кошки... Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, и мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, зеленые глаза искрились недобрым светом... Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене...»
Кошку эту Никоша утопил в пруду. Он отнес ее туда по ночному парку и, когда из-за туч выглянула луна, бросил ее в воду в лунный след. Кошка сразу не утонула, она пыталась выплыть, мяукала, он, схвативши какую-то палку, отталкивал ее от берега. Наконец мяуканье прекратилось, и вода ровно сомкнулась над бедным животным.
И тогда ему стало еще страшнее. «Мне казалось, я утопил человека», — вспоминал Гоголь. Ему стало жаль кошку, жаль себя, он заплакал, плач перешел в рыдания: вернувшиеся родители нашли его на полу истерзанного и всего в слезах. Узнавши, в чем дело, Василий Афанасьевич больно выпорол сына, и боль наказания освободила его — истерика прекратилась.
Этот случай глубоко запал Гоголю в память. Дело было не в наказании, не в физической боли наказания, а в той боли души, которую он, казалось, телом чувствовал. Раскаяние, мысль о страшном и непоправимом преступлении, какое он совершил, о собственной жестокости, унижавшей его, были больней.
Они и были возмездием за совершенное.
Идея возмездия поразила его и в рассказе маменьки о Страшном суде. Страшны были муки грешников, страшна неизбежность и неотвратимость суда — и радостно-светел покой, который ожидал тех, кто сохранит в душе своей чистоту. Никто не мог уйти от возмездия, ни одна душа не могла скрыться от суда — от наказания и благодарности, ибо все дела и помышления видел тот, кто сойдет вершить суд, и даже то проницал он в человеке, что сам человек не знал о себе.
Это ощущение, что кто-то все видит и все знает о тебе, кто более тебя самого понимает тебя и справедливо судит о твоих поступках, и было ощущением, которое не могли внушить Никоше ни стояние в церкви, ни «противное ревение дьячков». «На все глядел я бесстрастными глазами: я ходил в церковь потому, что мне приказывали или носили меня; но, стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз попа... Я крестился потому, что видел, что все крестятся...»
Вглядываясь в мальчика Гоголя, мы видим в нем способность к состраданию, к пониманию боли другого существа, к участию. Он отзывчив, хотя и самолюбив, он весь готов раствориться в жалости к старости, к бедности, к слабости, хотя гордость часто и отдаляет его от людей. Но, как правило, сострадание берет верх. Что-то растопляется в нем — и он спешит навстречу призыву близкого, будь то отец, мать, бабушка, дедушка, брат, сестры или чужие люди, просящие о помощи.
В Васильевке привечали больных и слабых. Никому не отказывали в куске хлеба, в кружке кваса — вкусного грушевого кваса, который особенно любил Гоголь, — а то и в чарке горилки. Дом был открыт для людей, но наряду с простодушием, открытостью Васильевского уклада жизни присутствовало в нем и нечто иное — то, что возбуждалось приездами родственника-генерала или возвращениями из отлучек в Кибинцы. Дыханье кибинецкого «света» заражало родителей Гоголя. Считалось неприличным обнаружить свои чувства, неприличным жить так, как все живут, — они все-таки были не такие, как все, и это должны были видеть те, кому следовало это видеть.
7
Свои чувства Гоголь рано научился доверять бумаге, Мать называла его стихи каракулями, оп писал их в подражание тем, которые слышал. Они вместе с первыми рисунками Никоши, в которых он старался котировать природу, стали выражением его внутренней жизни, того не известного никому мира, который уже существовал в нем. Его художественная фантазия вылилась и в удививший всех талант передразнивания, который заметили в нем сызмальства.
Кто бы из новых лиц ни появлялся в Васильевке, он был тут же воспроизведен и повторен в своих привычках, жестах, мимике. Гоголь уже тогда умел ловить человека, улавливать его по двум-трем чертам и из этих черт, отобранных его наблюдательным глазом, лепить образ. То он брался представлять двоюродных дядюшек Павла Петровича и Петра Петровича Косяровских — добродушных увальней, то угрюмого родственника попа Савву Яновского из Олиферовки, то двоюродную бабку Екатерину Ивановну, любившую прятать у себя в комнате старые пуговицы, огарки свечей, тряпки. Он передразнивал какого-нибудь заезжего франта, выдававшего себя за важную птицу и желающего пустить пыль в глаза провинциалам, мужика на ярмарке.
Василий Васильевич Капнист давно заметил в сыне Василия Афанасьевича эту наблюдательность, это зоркое схватывание особенностей человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152