ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Тишина была настолько глубокой, что я из другой комнаты слышал стук маятника стенных часов позади Шустова.
— Последний раз спрашиваю: будете работать? — совсем тихо повторил Вандышев с неподвижным лицом, только глаза его, наполненные ненавистью, казались живыми.
— Последний раз отвечаю: нет.
Вандышев встал, медленно вышел из-за стола, темная рука его легла на отполированную до желтого блеска деревянную коробку маузера.
— Тогда я вас сейчас расстреляю.
Кто-то из врачей вскрикнул, кто-то прерывисто, со свистом вздохнул, но ни один мускул не дрогнул на лице Шустова.
Нет, не расстреляете,— усмехнулся он.— Есть декрет Ленина об отмене расстрела.
Действительно, только на днях в нашей газете был напечатан переданный по телеграфу декрет об отмене смертной казни; я сам набирал его и помнил наизусть.
— Ах, вот как! — воскликнул Вандышев, и рука его, лежавшая на кобуре, вздрогнула.— Вот почему вы набрались смелости так разговаривать и саботажничать?..
Несколько мгновений он что-то решал про себя, потом одну за другой поспешно застегнул пуговицы своей кожанки.
— Ну хорошо,— вздохнул он.— Придется мне, видно, ответить перед Советской властью за нарушение декрета. Что ж, отвечу! Но вас...— Он подошел вплотную к Шустову, и тот невольно сделал шаг назад. И тут выдержка изменила Ванды-шеву, и он закричал: — Но тебя, гниду монархистскую, я в расход пущу! Своей рукой! — Выхватив из кобуры маузер, он властно кивнул стоявшим у порога уполномоченным Чека: — Пошли!
Что-то на одну секунду дрогнуло в холеном, самоуверенном лице Шустова, но он сейчас же оправился и с выражением высокомерного презрения повернулся и пошел к выходу.
Слышно было, как затихали в коридоре шаги. Никто не произнес ни слова.
Прошло не меньше двух минут. И когда откуда-то снизу донесся приглушенный звук выстрела, один из врачей вскрикнул и что-то быстро заговорил свистящим судорожным шепотом — слов я не мог понять. Потом заговорили все трое. Но как только на пороге показался Вандышев, они замолчали
Ни на кого не глядя, устало поправляя кобуру, Вандышев прошел и сел за стол. В сторону врачей он даже не посмотрел, но они один за другим медленно, как бы против воли, потянулись к столу. Вандышев коротко называл каждому место работы, и они, торопливо и готовно кланяясь, путаясь в полах пальто и натыкаясь на столы и стулья, уходили, почему-то обязательно оглядываясь на пороге.
6. СОНЯ КИЧИГИНА
И опять работа в укоме шла своим чередом...
Приходили солдатские вдовы с детьми на руках, приходили семьи большевиков, замученных белыми,— бессильные от голода дети на руках уже не плакали, а только сипели, беспомощно открывая рты.
Возвращались и снова отправлялись в уезд продотряды, проводившие изъятие хлебных излишков у кулачья.
Пришла сгорбленная старушка в сиреневом богадельническом салопе колоколом, с провалившимися, удивительно ласковыми глазами, принесла шерстяные чулки и варежки своей вязки: «На фронт внучонку моему нельзя ли послать, голубчики, там теперь холода лютые, сказывают».
Приходили с бескровными гипсовыми лицами выписанные из госпиталя солдаты, задыхаясь, жадно затягивались махоркой и требовали одеть их «во что есть» и отправить на фронт. Их одели, дали им талоны в столовую, и они ушли.
Привели пойманного на задворках дезертира, дрожащего, обросшего рыжими проволочными волосами лохматого парня, и после сурового разговора с ним свели в подвал — до суда.
Дядя Коля без конца крутил ручку старого эриксоновско-го, только что починенного телефона, кричал: «Алле! Алле!» Мне кажется, что иногда он делал это без особой нужды.
В городе работали две школы — нужны были дрова и детская обувка; для больных детдомовских детей просили достать молока — предстояло реквизировать у кого-то корову или двух-трех коз. А тут на рынке началась перестрелка: за полпуда муки кулаки выменяли у дезертиров разобранный пулемет. Но при облаве он был обнаружен, милиционерам пришлось выдержать настоящий бой.
Один из углов огромного укомовского зала был завален теплыми вещами, собранными и реквизированными в городе и деревне,— их увязывали в тюки для отправки на фронт. Раза два вслед за принесенными в уком вещами с ревом и слезами врывались какие-то толстые, со свекольными щеками женщины и, кляня на чем свет стоит «комиссаров» и грозя приходом банды Сапожкова, бродившей невдалеке, требовали вернуть вещи и судорожными, жадными глазами отыскивали свое барахло в куче в углу.
Привели арестованного на вокзале колчаковского офицера, переодетого в немыслимо рваный, когда-то коричневый, а теперь черный крестьянский зипун, в глубоченном кармане которого оказались кольт и серебряный с вензелем портсигар. Властное тонкогубое лицо странно выпирало из сермяжного, не идущего к нему обрамления; светлые, прозрачные глаза горели такой бессильной ненавистью, что не нужно было ни допросов, ни доказательств.
В городе восстанавливались и уже начали работать железнодорожные мастерские. Ремонтировался единственный дизель электростанции, выведенный из строя белыми. В бывшем кинотеатре «Экспресс», принадлежавшем раньше Гунтерам, открылся Народный дом; там теперь готовили к постановке «пьесу в восьми актах с прологом и эпилогом» — «Смерть капиталу!». Из всех эти мест приходили, и прибегали, и звонили по телефону товарищи: требовали немедленной помощи, людей, средств.
«Буржуйка» наша отчаянно дымила, в комнате, как над полем сражения, плавали облака дыма, красными пятнами просвечивало сквозь дым раскаленное железо печурки.
У меня второй день болела и кружилась голова; я думал, что это от голода. Хотелось лечь, укрыться с головой своей ши-нелишкой и лежать, ничего не думая, ничего не желая. Даже сообщения с фронта, только что принесенные с телеграфа, которые я набирал, не так волновали меня, как всегда. Я понимал только, что бои шли на улицах Иркутска, что в центре города укрепились юнкера, поддержанные семеновцами, ворвавшимися в город с японским флагом. Верстатка валилась у меня из рук.
Вечером в соседнем зале тянулось очередное бесконечное заседание укома. За низким, «львиным», как мы его прозвали, столом сидел на своих кожаных, уже порыжевших и в одном месте даже залатанных культяпках дядя Коля. Лицо его, ярко освещенное светом близко стоявшей лампы, странно двоилось и смещалось у меня в глазах. Рядом, откинув голову на спинку резного кресла, полузакрыв глаза, дымил папиросой Ванды-шев. На диване у двери Гейер старательно писал на обрывках бумаги передовую статью. На другом конце дивана — Ник-шин, суровый и молчаливо враждебный, как бы чем-то невидимым отгороженный от остальных. В углу комнаты, который был виден мне от моей кассы, за особым столом «школьная комиссариха», бывшая учительница реального училища, высокая светловолосая Александра Васильевна Морозова с какой-то другой женщиной, лица и имени которой я не помню, увязывала приготовленные к отправке в армию теплые вещи — шинели, бушлаты, валенки, шапки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115