ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Ох уж он фокусник, — повторил Ермаков и повертел рукой многозначительно, словно бы движением этим желая оправдать неуместное свое веселие и показать Терехову, что, если бы он знал кое-что про этого фокусника, он бы тоже посмеялся вместе с ним, Ермаковым.
— Я присяду, — сказал Терехов.
— Давай-давай, садись.
— А чего вы так громко? — спросил Терехов и показал на больного у стены.
— Спит — не слышит, — махнул рукой Ермаков. — Можешь в полный голос.
— Что ж ты, Александрыч, вытворил-то? Ведь концы отдать мог! — сказал Терехов, присев.
— А сам, а сам, — зачастил Ермаков. — Сам-то что надумал! Ныряльщик! Все с этого берега видели.
— Я же не убегал из больницы… — начал Терехов, но смутился, он боялся признаться себе в том, что вел себя вчера безрассудно, а теперь признался, хотя, конечно, только сегодня и понимаешь, прав ты был или неправ вчера, и Ермаков тоже смутился, так и сидели они рядом в молчании, вызванном неловкостью и обострявшем эту неловкость, и Терехов презирал себя, а Ермаков стыдился своего ребячьего поступка. Так и сидели они до тех пор, пока Ермаков не принялся рассказывать Терехову о том, как обстоят дела с его болезнью, как его лечат и какие тут доктора и какие больные.
Он говорил быстро, размахивал, как всегда, руками, остроносый, сухонький, с хохолком надо лбом, и был похож на Суворова, того самого Суворова, который, скинув сюртук или что там они носили, играл с деревенскими ребятишками в бабки. И хотя Ермаков говорил оживленно, посмеивался иногда по ходу рассказа и никак не выглядел сейчас несчастным, Терехов испытывал чувство жалости к прорабу, и было вызвано оно мыслью о его нескладной судьбе. Жил прораб один, скитался по свету, по стройкам один, потому что всех потерял: и жену, и детей, кого на войне, а кого оторвали от Ермакова их собственные заботы и интересы. Терехов слушал и не слушал Ермакова. Не слушал, потому что его пока не волновали разговоры о болезнях, он только иногда кивал или поддакивал прорабу снисходительно и из вежливости. Каждый раз, когда он попадал в больницу, а попадал он посетителем, с цветами в руках, с плитками шоколада и банками виноградного сока, каждый раз он чувствовал себя виноватым перед теми людьми, что лежали или ходили вокруг него, потому что они были больные, а он здоровый, и все удивлялись его цвету лица, только простуды, переломы, ушибы и отравления алкоголем доставляли ему временные неприятности. И даже когда ему советовали поберечь здоровье, он смеялся, была в нем наивная уверенность в своей живучести, и то, что вчерашнее купание обошлось благополучно, казалось ему вполне естественным. Он вообще был убежден, что врачи существуют так, для успокоения, а все дело в запасах прочности человечьего организма, только в них. «До поры до времени, — сказал Ермаков, — когда-нибудь начнешь бегать по врачам».
Потом Ермаков принялся расспрашивать о делах, и это было поинтереснее, и Терехов ему отвечал подробно, сам задавал вопросы, и Ермаков учил его, как быть. Но все это, с точки зрения Терехова, было болтовней о мелочах, пусть даже полезной, но о мелочах, а главным оставался мост и гравий, положенный в ряжи вместо бута. И Терехов не выдержал и выложил Ермакову вчерашние свои открытия.
— Испольнов молчит? — спросил Ермаков.
Он помрачнел и сник в секунду, и лицо его стало совсем серым, и он морщился, как будто бы от боли, наверное от боли, не зря же его везли сюда на санитарной машине.
— Сестру, может, позвать? — насторожился Терехов, но Ермаков махнул рукой, запрещая делать это, и Терехов сказал: — Молчит Испольнов. Уедет, как только вода спадет. Что ему?
— Закурить у тебя есть? Давай-ка.
— Вот держи. А вот спички.
— Палки сушеные! Ведь не дети мы!
— А в бумагах все аккуратно и культурно.
— Бумаги я видел.
— Слушай, Александрыч, а вот когда ты из больницы устроил побег, когда ты на лодке через Сейбу плыл, ты ничего не знал?
— Ничего я не знал! — обиделся Ермаков.
— Но что-то тебя гнало.
— Беспокойство. Обыкновенное беспокойство. Обыкновенное предчувствие, на которое имеет право тридцатилетний опыт! Понял?
— Ну понял, понял, не сердись, — сказал устало Терехов. — Но погоди. Если у тебя было предчувствие, то почему ты не взял топор и не пообдирал в один прекрасный день бревна и не посмотрел, что там, в ряжах?
— Ну, не посмотрел, не посмотрел! — закричал Ермаков и закашлялся, пальцем показал, чтобы Терехов постучал ему по спине.
— Ты не обижайся, — сказал Терехов. — Я бы другого и расспрашивать не стал. Просто у меня характер, сам знаешь, дурацкий. Убеждение глупое, что во всем нужно истину отыскивать.
— Ну давай, давай, — хмыкнул Ермаков, успокаиваясь, — отыскивай. Только ведь до абсолютной истины не дотянешься, а относительная тебя не устроит.
— Не устроит, — сказал Терехов.
— Ну вот, ну вот, — словно оттого, что они вдвоем пришли к примирению, улыбнулся Ермаков. Но тут же улыбка его погасла: — Сушеная палка! Как же он, а?..
И он вскочил и потом долго ворчал и все ходил между двух примятых постелей, говорил о чем-то сам с собой, забыв о мокром Терехове, губами пришептывал, покачивал расстроенно головой, старенький, сухонький человек, похожий на Суворова, узнавшего о предательстве своего офицера, обиженный и раздраженный, и Терехов видел в глазах его решимость действовать, ту самую решимость, с которой вчера прораб, наверное, искал лодку, и эта решимость Терехова радовала.
— Ты уж поскорей выздоравливай, костюм штатский надевай, — сказал Терехов, — и съезди к Докучаеву.
— К начальнику стройки, да? — остановился Ермаков. — Я, да? Ты уже все решил?
— Ну, могу я поехать в поддержку, — насторожился Терехов, — другие парни…
— А зачем?
— Что зачем? — спросил Терехов.
— Ехать-то?
— Надо, — насупился Терехов.
— Ну раз надо, — проворчал Ермаков, — ну раз надо, тогда поедем…
Он даже пуговицу застегнул на пижаме, верхнюю пуговицу, словно сейчас и собирался поехать в Абакан, словно уже урчал у крыльца отчаянный вездеход. Но в ворчанье прораба учуял Терехов недовольство им, недовольство пока неосознанное, а слово «зачем» уже зацепилось за зубец какой-то шестеренки в мозгу Терехова, и та шестеренка называлась сомнением.
— Погоди, — сказал Терехов, — ты спросил «зачем»?
— Да. Зачем? — резко повернулся к нему прораб.
— Ты не поедешь, — заявил Терехов. — Мы поедем.
— Ты мне спокойно объясни, — сказал Ермаков и присел рядом с Тереховым, — зачем нужен разговор в Абакане.
— Ну как же! — выдохнул воздух Терехов и остановился.
— Давай-давай, объясни мне, старику, на пальцах, что в результате изменится.
— Хотя бы без вранья…
— Нет, ты мне давай на пальцах…
— Будь моя воля, я бы Будкова с работы снял…
— Так, — сказал Ермаков, — дальше?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103