ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Как-то по весне суворовский приказчик погнал людишек в бор заготовлять сруб для новых господарских хором. В первый же день работы с Петрушкой приключилась большая беда: повалившейся сосной ему раздробило правую руку. Оправившись немного после долгой болезни, Трифонов, чтоб как-нибудь прокормиться самому и не дать умереть с голоду шестерым ребятишкам, вздумал испросить позволения у стольника оставить деревню, чтобы заняться нищенством.
Проведав, что у соседа есть пустой жеребей, Андрей из Чекановки подбил некоторых крестьян снять этот жеребей.
Трифонов, не задумываясь, заключил сделку. Чекановцы принялись за посев.
Год выдался удачливый, рожь поднялась выше пояса, колос : до того налился и отяжелел, что стебель гнулся к самой земле.
Наступила пора уборки хлеба. С весёлой песней пришли на жеребей чекановцы и дружно принялись за жатву. Тут же болтался у всех под ногами Пётр Охапкин. Он подбегал то к одному, то к другому крестьянину, норовил со всеми заговорить, его прозрачное, всё в серебряных паутинках лицо светилось, а глаза излучали такой покой и столько было в них задушевной теплоты, что работающие не только не гнали его от себя, но сами задерживали его шутками и добрым словом.
Охапкин чувствовал, что мешает людям, неожиданно становился серьёзным и оглядывал жеребей.
– Сём-ка, и я снопок соберу! – выкрикивал он и деловито засучивал рукава.
От натуги вытягивалось лицо, на кончике тонкого, в синих жилках, носа переливались мутные капельки пота. Однако, едва принявшись за дело, он тут же бросал его и, раздавая беззубый рот в широчайшей улыбке, с размаху падал вдруг в пропахнувшую мёдом траву.
– Святой, – шептались крестьяне. – За всех за нас молитвенник перед Богом.
А Пётр ковыляет уже к дочери Андрея, Даше, и так взмахивает худенькими руками, как будто пытается оторваться от земли. В кулачке крепко зажат венок из ромашек и васильков.
– На, бери, девонька. Безгрешное к безгрешному завсегда к лику
Даша смущается, но всё же с глубоким поклоном принимает венок и ещё с большим рвением продолжает вязать снопы.
Вечереет. Свиток сумерек медленно развёртывается палевым древним пергаментом. На жеребьях, точно кельи в скиту, курятся в тумане скирды. Пугливо ёжится лес, плотнее смыкается и теряет обычные свои очертания; то и дело всхлипывают просыпающиеся голодные совы. Над рекой, обрядившись в перламутровые охабни, задумчиво перешёптываются о чём-то ивы; их вершины украшены чёрными монашескими клобуками – вороньими стайками. У дороги, сквозь тающий в тумане кустарник, широко раскинувшимися павлиньими хвостами золотятся костры. У одного из них возится с ведёрком Даша – готовит крестьянам варево. Ей помогает Луша. Охапкин обнажил спину, греется у огонька, хоть вокруг и разлито нежное, как запах свежего сена, тепло.
– Добро! – покряхтывает истомно старик. – Словно бы не на земли зришь себя, но перед чертогами вышними, – и молитвенно закатывает глаза. – Сколь велики и богаты милости Божии!
Варево готово. Пётр становится на колени, лицом к востоку, медленно, как бы желая продлить наслаждение, крестится древним двуперстным крестом. Луша заворожённо повторяет каждое движение Охапкина, с глубоким проникновением шепчет за ним слова предтрапезной молитвы.
Чинно усаживаются крестьяне вокруг ведёрка, молча, строго соблюдая черёд, черпают деревянными ложками жиденькую похлёбку.
Первым отходит от вечери Пётр. Он снова молится, потом тычется щекою в тёплую землю и жмурится. Луша укладывается подле него.
– Умаялась, бабонька?
Луша вздрагивает, страдальчески кривит лицо:
– Какая ж я бабонька? Нешто без венца баба бывает? Не баба, а блуд…
Охапкин быстрым движением закрывает ей рот:
– От Бога все, Луша… Все от него… – Он пожёвывает сухими губами, острые детские плечики то высоко приподнимаются, касаясь ушей, то опадают тяжело и безжизненно. – От него все, бабонька, да ещё от господаревой воли. Не сама ты, чать, с купчиною из дома родительского убёгла.
Старик так нежен, и столько в словах его участия, что Луша незаметно для себя успокаивается.
– Не то ещё, горличка моя кручинная, будет, – неожиданно переводит Охапкин разговор на другое. – Лиха беда начало, а там пойдёт да пойдёт. От Никона началось, а никонианами, верь уж мне, кончится. Будет скорбь в мире великая, будет скорбь и скрежет зубов.
Его голос то снижается до шелеста, то дерзновенно разрывает дремотные вечерние просторы, бросает в мир слова кручинного прорицания.
– Будут скорбь и глад, и моровое поветрие, и перед успением государя сотрясутся небеса от края до края, и придёт в славе Христос судить на страшном судилище живых и мёртвых!
Охапкин встаёт, разгибает, казалось бы, неразгибающуюся спину; его лицо горит таким вдохновением, что весь он кажется преображённым, помолодевшим.
– Не русский! Нет! Нет! Нет! Не русский наш царь!
Чей-то кашель бесцеремонно нарушает очарование Луши.
– Подслух! Слышишь, дед, подслух! Примолкни!
Но Пётр ничего не замечает. Он весь во власти своих мыслей и должен до конца высказать их. Они бьют ключом, сами собой рвутся наружу, в мир, в сердца всех православных людей, всего человечества.
Одна за другой из тьмы выползают любопытные тени. Андрей встряхивает спутавшимся снопом бороды, отвешивает Охапкину земной поклон.
– Хоть и никоновского я толку, а по правде ежели, всем нутром приемлю глаголы твои пророческие.
Остальные поддерживают Андрея одобрительным кивком.
– Ещё бы не по сердцу вам глаголы сии, – уже спокойно, с обычной своей блаженной улыбкой складывает старик руки крестом на груди. – Там, где про тугу идёт сказ, завсегда раскрывается многоболезное сердце убогого человечишки.
Завязывается беседа, тихая, нерадостная, как ночные шорохи опавшей осенней листвы, и длится до той поры, пока в небе не вспыхивает заря.
Пётр прислушивается, как звенит лес позолоченными монистами влажных ветвей, не спускает глаз с искристой, вытканной тонкими пальцами утра небесной тропинки, крестится широким, благодарным крестом.
– А и робить приходит пора, – неожиданно бросает он крестьянам и первый идёт за межу.
Едва съёмщики сжали хлеб и приготовились убрать его, на жеребей прискакал сам помещик Евстафий Суворов.
Спрыгнув на ходу с коня, он приложил ребро ладони к глазам и внимательно оглядел участок.
– Что за диво? Сдаётся, как был Трифонов одноруким, таким и по сей день ходит, а хлебушек на его жеребу и засеян и сжат. – И гневно повернулся к сопровождавшему его дворецкому: – Что за людишки на моей земле?
Стремясь изобразить на лице возмущённое недоумение, дворецкий вцепился в бороду Андрея.
– Вы что за люди?
Андрей попытался высвободить бороду, но кулак дворецкого сжался ещё сильнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249