ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Мы давно… Я давно так не баял с тобою! — глухо сказывал Стефан, стоя на коленях и глядя в огонь. — Утонул, утопил себя в земном, суедневном, в земных величаниях… И тогда, с князем… Ныне и младенец тот мертв, и ни во что же пришло мое послабление сильному мира сего! И вот днесь думаю я непрестанно: то ли вершил, то ли деял? Туда ли устремил стопы свои? А он, Олфоромей, Сергий ныне, остался один, в лесу. Бури, волки, медведи, сила бесовская, гад нахожденье… И одиночество. Никого! И выдержал, выстоял, не ушел, не изнемог духом. И не изнеможет уже! Всегда был таким. Не величался ничем, не красовался собою. Не отступал от Господа ни на час, ни на миг с самого детства. Дитятею молитвы творил по ночам. Я мало взирал на него, все сам с собою… И он… любил меня. И любит теперь. Нет в нем обиды, ни величания. Словно единый из пустынножителей первых времен! Зрел на меня, а ныне, мыслю, я ли, в слабости своей, или он ближе ко Господу?
Тени огня ходят по острому лицу Стефана. Согнувшись, он похож на большую хищную птицу, крылья которой смяты и изломаны ветром.
— Ты мне мало баял о брате своем! — серьезно отвечает Алексий. Он еще не верит, но уже понял, что отмахнуть, забыть о Стефановом брате — не след. Надо испытать послухов, послать кого в Хотьков монастырь к игумену Митрофану, погоднее расспросить Феогноста, он видел обоих, толковал с братьями.
В Стефане ошибся он… несколько, не совсем. Стефан глубже, чем думал он еще день, час назад. А мудрования и ученость книжная Стефановы очень даже надобны церкви московской. Быть должно, что и брат таков же, как и Стефан… И все-таки!
— Владыко! — говорит Стефан, глядя в огонь. — Владыко! Слаб я и недостоин места сего. Отпусти мя в монастырь к брату!
Алексий глядит чуть удивленно. Думает. Молча отрицательно качает головою. Отвечает строго:
— Инок не должен бежать креста своего. В некий час и я скорбел и смутился духом, чая тишины келейной и страшась соблазнов мира сего, а ныне зрю: Господь в мудрости своей недаром поставил мя к служению многотрудному! Терпи, брат Стефан! Киновия брата твоего — не бегство от мира, но, чаю, мирови свет. И от искуса душевного не убежишь, не скроешь себя в дебрь. Врага побарать должно не бегством от мира, но суровостью и постом. Я не отпускаю тебя, Стефане!
Черная птица в багровых отсветах огня вздрагивает, втягивая голову в плечи, замирает пристыженно. Алексий прав, бегством не спастись от себя самого, и врага побеждать надобно там, где он застигнул тебя, а не искать землю обетованную, в ней же тишина и благорастворение воздухов! Нет оной земли, и, напротив, вся она благая для одолевшего зло внутри самого себя.
ГЛАВА 100
Прохожая помочь княжича Михаила перевернула всю Онькину жизнь наново. Вшивый паренек из заброшенной деревни, сын разгульной мерянки-пьяницы стал в мгновение ока уважаемым мужем, хозяином не плоше других. Теперь и деда, Степана, начали поминать путем: мол, от доброго корени и отросль добра пошла!
Таньша не была избалована с детства, а тут свой и добрый дом, свое поле, все свое и — никого кругом! Не настырничают, не остудят, не придут коротать вечер, а ты корми да бегай от печи к столу, а потом пойдут укорять: то-де не вымыто да иное сполщено, и не порядлива-де, и не стряпея вовсе… Ну их! Ночью был рядом мужик, свой, наработавшийся, горячий. Оногды до слез, до самой жалиночки доходило, лежала и плакала от счастья — сама себе хозяйка в дому!
Онька, как освободил себя от горшков да порядни, словно крылья обрел. И время отколь-то взялось, и силы, и ухватка проснулась дедова, родовая, настырная. Зиму отгоревали кой-как, во вшах, в дерьме, со скотом в одной хоромине зачастую, в вони от киснувших кож, в грудах копыльев, среди сохнущих кровавых шкур (с осени сильями имал зайцев и лису не одну приволок домой, лавливал и куниц, и трех бобров поимал для купцов, гостей торговых).
Таньша к весне округлилась животом. Боялись оба: успела бы опростаться-то до покоса! Но уж с весны зато, с первых проталин, взялся за дело Онька совсем не шутя. Все заготовленное зимою теперь пошло в дело. Новая ременная упряжь из сыромяти, новая двоезубая соха, новые сани, волокуша — то все смастерил сам, и успел, не подгадил. С Колянею, в две лошади, подняли, надрываясь, по весне старый затравенелый клин под яровое
— вдвое боле засеял хлеба в тот год и не прогадал.
И Таньша успела, к самому-самому покосу сына-первенца принесла и, мало передохнув, взялась за грабли. Сын лежал под кустом, на овчине, гулькал, болтал ножками. Онька косил свирепо, не разгибаясь. Коляня, мокрый до вихрастой макушки, старался не отставать от брата. Травы были добры. Погодье не подвело. Один за другим вставали круглые, осанистые стога, и уже хватило б и сена, но Онька косил, почернев, скрипя зубами, когда одолевала усталь, руганью прогонял слабость и сгибался над горбушею вновь. В полдень, жадно оторвав зубами кусок холодного мяса, крупно зажевывал хлебом, пил терпкий квас, кося на Таньшу, что, вольно вытянув босые ноги и расстегнув рубаху, кормила грудью толстого малыша.
— Куды столь? — прошала, улыбаясь веснушчатым широким лицом.
— Пеструху бить не буду! — отвечал хрипло, севшим от устали голосом Онька. — Мяса хватит, на зайцах одних и то проживем! Двух дойных коров ноне поставлю во дворе! А на то лето — третью, и бык свой, и тёлок вырастить нать, и овцы. Посчитай сама!
— За един год в хозяева выстать хочешь!
— И выстану! — выкрикнул Онька. — И выстану… — Повалился на спину, мгновенно уснув. И пока спал, Таньша сидела подле, улыбаясь. Веткою отгоняла комаров. Хотелось очень наклониться, поцеловать спящего мужа, да боялась разбудить от краткого полуденного сна…
Сено было поставлено, навожены бревна на баню, стая перекрыта, поправлен тын. (От медведя да волков по зиме — немалое дело добрый тын да заворы добрые!) Жали хлеб, молотили. Копали репу, дергали лук, редьку. Ныне и капусты наросло: хватит до самой весны!
И уже по звонкой подстылости первых осенних заморозков парился Онька в новой бане своей, кидал квасом на каменку, отходил, отмякал, оттаивал. Таньша, со скрученными на затылке волосами, голая, парила, выжигала вшей из рубах, только сухой треск шел от раскаленного каменья, на которое сыпались снулые паразиты.
Дом, преображенный, с лавками, отмытыми до блеска, сверкал. Матка трусливо взглядывает на невестку. Осенью опять запропала недели на три, а тут явилась, сходила в баню и не знает теперь, как сидеть, как вести себя у сына за непривычно чистым и богато уставленным снедью столом.
— Люди по ягоды, а ты по пиво, мать? — грубовато укорил Онька, но, впрочем, тут же и подвинул матери блюдо моченой брусницы. — Ноне капусту руби! Не уходи!
Матка покивала трясущейся головой, прослезилась, отерла глаза концом синего головного платка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166