ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

(„Изола Белла!“) — проговорила Эллис. — Lago Maggiore („Лаго Мажжиоре“)!»
Я промолвил только: «А!» — и продолжал спускаться. Женский голос все громче, все ярче раздавался во дворце; меня влекло к нему неотразимо… Я хотел взглянуть в лицо певице, оглашавшей такими звуками такую ночь. Мы остановились перед окном.
Посреди комнаты, убранной в помпейяновском вкусе и более похожей на древнюю храмину, окружённая греческими изваяниями, этрусскими вазам, редкими растениями, дорогими тканями, освещённая сверху мягкими лучами двух ламп, заключённых в хрустальные шары, — сидела за фортепьяно молодая женщина. Слегка закинув голову и до половины закрыв глаза, она пела итальянскую арию; она пела и улыбалась, и в то же время черты се выражали важность, даже строгость… признак полного наслаждения! Она улыбалась… и Праксителев Фавн, ленивый, молодой, как она, изнеженный, сладострастный, тоже, казалось, улыбался ей из угла, из-за ветвей олеандра, сквозь тонкий дым, поднимавшийся с бронзовой курильницы на древнем треножнике. Красавица была одна. Очарованный звуками, красотою, блеском и благовонием ночи, потрясённый до глубины сердца зрелищем этого молодого, спокойного, светлого счастия, я позабыл совершенно о моей спутнице, забыл о том, каким странным образом я стал свидетелем этой столь отдалённой, столь чуждой мне жизни, — и я хотел уже ступить на окно, хотел заговорить…
Все моё тело вздрогнуло от сильного толчка — точно я коснулся лейденской банки. Я оглянулся… Лицо Эллис было — при всей своей прозрачности — мрачно и грозно; в её внезапно раскрывшихся глазах тускло горела злоба…
«Прочь!» — бешено шепнула она, и снова вихрь, и мрак, и головокружение…
Только на этот раз не крик легионов, а голос певицы, оборванный на высокой ноте, остался у меня в ушах… Мы остановились. Высокая нота, та же нота, все звенела и не переставала звенеть, хотя я чувствовал совсем другой воздух, другой запах… на меня веяло крепительной свежестью, как от большой реки, — и пахло сеном, дымом, коноплёй. За долго протянутой нотой последовала другая, потом третья, но с таким несомненным оттенком, с таким знакомым, родным переливом, что я тотчас же сказал себе: «Это русский человек поёт русскую песню» — и в то же мгновенье мне все кругом стало ясно.
Мы находились над плоским берегом. Налево тянулись в бесконечность скошенные луга, уставленные громадными скирдами; направо, в такую же бесконечность уходила ровная гладь великой многоводной реки. Недалеко от берега большие тёмные барки тихонько переваливались на якорях, слегка двигая остриями своих мачт, как указательными перстами. С одной из этих барок долетали до меня звуки разливистого голоса, и на ней же горел огонёк, дрожа и покачиваясь в воде своим длинным красным отраженьем. Кое-где, и на реке и в полях, непонятно для глаза — близко ли, далеко ли — мигали другие огоньки; они то жмурились, то вдруг выдвигались лучистыми крупными точками; бесчисленные кузнечики немолчно стрекотали, не хуже лягушек понтийских болот — и под безоблачным, но низко нависшим тёмным небом изредка кричали неведомые птицы
«Мы в России?» — спросил я Эллис.
«Это Волга», — отвечала она. Мы понеслись вдоль берега.
«Отчего ты меня вырвала оттуда, из того прекрасного края? — начал я. — Завидно тебе стало, что ли? Уж не ревность ли в тебе пробудилась?»
Губы Эллис чуть-чуть дрогнули, и в глазах опять мелькнула угроза… Но все лицо тотчас же вновь оцепенело.
«Я хочу домой», — проговорил я.
«Погоди, погоди, — отвечала Эллис. — Теперешняя ночь — великая ночь. Она не скоро вернётся. Ты можешь быть свидетелем… Погоди».
И мы вдруг полетели через Волгу, в косвенном направлении, над самой водой, низко и порывисто, как ласточки перед бурей. Широкие волны тяжко журчали под нами, резкий речной ветер бил нас своим холодным, сильным крылом… высокий правый берег скоро начал воздыматься перед нами в полумраке. Показались крутые горы с большими расселинами. Мы приблизились к ним.
«Крикни: Сарынь на кичку!» — шепнула мне Эллис.
Я вспомнил ужас, испытанный мною при появлении римских призраков, я почувствовал усталость и какую-то странную тоску, словно сердце во мне таяло, — я не хотел произнести роковые слова, я знал заранее, что в ответ на них появится, как в Волчьей Долине, что-то чудовищное, — но губы мои раскрылись против воли, и я закричал, тоже против воли, слабым напряжённым голосом: «Сарынь на кичку!»
Сперва все осталось безмолвным, как и перед римской развалиной, — но вдруг возле самого моего уха раздался грубый бурлацкий смех… Я оглянулся: никого нигде не было видно, но с берега отпрянуло эхо — и разом отовсюду поднялся оглушительный гам. Чего только не было в этом хаосе звуков: крики и визги, яростная ругань и хохот, хохот пуще всего, удары весел и топоров, треск как от взлома дверей и сундуков, скрип снастей и колёс, и лошадиное скакание, звон набата и лязг цепей, гул и рёв пожара, пьяные песни и скрежещущая скороговорка, неутешный плач, моление жалобное, отчаянное, и повелительные восклицанья, предсмертное хрипенье, и удалой посвист, гарканье и топот пляски… «Бей! вешай! топи! режь! любо! любо! так! не жалей!» — слышалось явственно, слышалось даже прерывистое дыхание запыхавшихся людей, — а между тем кругом, насколько глаз доставал, ничего не показывалось, ничего не изменялось: река катилась мимо, таинственно, почти угрюмо; самый берег казался пустынней и одичалей — и только. Я обратился к Эллис, но она положила палец на губы…
«Степан Тимофеич! Степан Тимофеич идёт! — зашумело вокруг. — Идёт наш батюшка атаман, наш кормилец!»
Я по-прежнему ничего не видел, но мне явственно чудилось, будто громадное тело надвигается прямо на меня…
«Фролка! где ты, пёс? — загремел страшный голос. — Зажигай со всех концов — да в топоры их, белоручек!»
На меня пахнуло жаром близкого пламени, горькой гарью дыма — и в то же мгновенье что-то тёплое, словно кровь, брызнуло мне в лицо и на руки… Дикий хохот грянул кругом…
Я лишился чувств — и когда опомнился, мы с Эллис тихо скользили вдоль знакомой опушки моего леса, прямо к старому дубу…
«Видишь ту дорожку? — сказала мне Эллис, — где месяц тускло светит и свесились две берёзки?… Хочешь туда?»
Но я чувствовал себя до того разбитым и истощённым, что я мог только проговорить в ответ: «Домой… домой!»
«Ты дома», — отвечала Эллис.
Я действительно стоял перед самой дверью моего дома — один. Эллис исчезла. Дворовая собака подошла было, подозрительно оглянула меня — и с воем бросилась прочь. Я с трудом дотащился до постели и заснул, не раздеваясь.
Все следующее утро у меня голова болела, и я едва передвигал ноги; но я не обращал внимания на телесное моё расстройство, раскаяние меня грызло, досада душила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136