ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Короче говоря, по-видимому, ни одни цех больше не чувствует себя уютно в своей шкуре, и каждый хочет щеголять в обличье другого. Вероятно, дело идет об изыскании и установлении нового содержания для всех наук и искусств, причем всем нужно спешить, чтобы не опоздать.
— Ну, я вижу,— со смехом воскликнул Люс,— нам все-таки придется пройти в мастерскую — вы должны убедиться, что мы, по крайней мере, еще пишем красками!
Он пошел вперед, открыл дверь, и мы проследовали через ряд комнат, где стояло лишь по одной картине из тех, над которыми он работал, благодаря чему каждая картина могла быть наилучшим образом освещена и взгляд ничем другим не отвлекался и не рассеивался. Клонившееся к закату солнце, озаряя за окнами облака, широкий ландшафт, похожие на храмы здания, бросало отблески на сиявшие и без того картины, еще более просветляя их, и они в тишине и безмолвии пустынного помещения производили удивительно торжественное впечатление. На первой был изображен царь Соломон с царицей Сав-ской, человек странной красоты,— такой мог и сочинить «Песнь песней», и написать: «Все суета сует и всяческая суета!» Царица по красоте не уступала ему. Оба они, в богатых одеждах, сидели друг против друга и, казалось, впивались друг в друга пылающими глазами, горячо, почти враждебно перебрасываясь словами и будто пытаясь выманить друг у друга тайну чужой души, мудрости и счастья. Замечательно при этом было то, что в чертах лица красивого царя были утонченно и идеализированно воспроизведены черты самого Люса. В комнате больше ничего не было, кроме плоского, начищенного до блеска медного блюда старинной работы с несколькими апельсинами, стоявшего, быть может, случайно, на столике, в углу. Фигуры на картине были в половину натуральной величины.
Холст в следующей комнате представлял датчанина Гамлета, но не в одной из сцен трагедии,— это был написанный добросовестным мастером портрет облаченного в парадную одежду, очень молодого, цветущего принца, вокруг лба, глаз и губ которого уже витали, однако, тени его грядущей судьбы. Этот Гамлет тоже напоминал самого художника, но сходство было завуалировано с таким искусством, что нельзя было понять, в чем оно заключалось. В углу комнаты был прислонен к стене меч с красивым стальным эфесом, отделанным серебром,— он, очевидно, послужил или еще продолжал служить моделью. Этот единственный предмет еще усиливал впечатление одиночества и мягкой печали, которую излучала спокойная картина. Поколенный портрет Гамлета был в натуральную величину.
Из этой комнаты мы перешли, наконец, в последнюю, которую можно было назвать и залом. Здесь стояла уже заделанная, как и прочие картины, в тяжелую пышную раму самая крупная композиция, поводом для которой послужили слова из Библии: «Блажен муж, который не идет в собрание нечестивых!» На полукруглой каменной скамье в саду римской виллы под сводом виноградных лоз сидели четверо или пятеро мужчин в одежде восемнадцатого века. Перед ними был мраморный стол, и в высоких венецианских бокалах искрилось шампанское. Возле стола, спиной к зрителю, отдельно от других, сидела по-праздничному одетая молодая девушка, настраивавшая лютню, и, хотя у нее были заняты обе руки, она в то же время пила из бокала, который подносил к ее губам ближайший сосед ее, юноша лет девятнадцати. Небрежно держа бокал, он смотрел не на девушку, а прямо на зрителя, при этом слегка откинувшись на плечо седовласого старика с красноватым лицом. Старик тоже смотрел на зрителя, причем пальцы одной руки он сложил для веселого, насмешливого щелчка, другой рукой упираясь в стол. Он хитро и дружелюбно подмигивал, и в лице его мелькало озорное выражение девятнадцатилетнего юнца, тогда как юноша (у него были красивые упрямые губы, тускло блестевшие черные глаза и буйные волосы, глубокая чернота которых проглядывала сквозь стершуюся пудру), казалось, носил в себе житейский опыт старца. На середине скамьи,— ее высокая спинка, покрытая тонкой резьбой, виднелась в промежутках между фигурами,— расположился несомненный бездельник и шут, который с явной издевкой, морща нос, выглядывал из картины, причем насмешка его казалась тем язвительнее, что он, прикрывая рот розой, напускал на себя невинный и благодушный вид. За ним сидел статный мужчина в военном мундире; у него был спокойный, почти тоскующий взгляд, но все же в нем таилась снисходительная усмешка. И, наконец, полукруг заканчивал сидевший напротив юноши аббат в шелковой сутане, который устремлял на зрителя испытующий и колючий взгляд — словно его только что окликнули. Аббат подносил к ноздрям щепотку табаку и будто приостановился — так, казалось, поразила его смехотворность, глупость или наглость зрителя, вызывавшая его на ядовитые шутки. Итак, взоры всех, кроме девушки, были обращены к тому, кто становился перед картиной, и, казалось, они с неотвратимой проникновенностью выуживали из него всякий самообман, всякую половинчатость, сумасбродство, скрытую слабость, всякое сознательное или бессознательное лицемерие. Правда, на лбу у каждого из них самих и в уголках губ лежала несомненная печать безнадежности. Но, несмотря на бледность, покрывавшую все лица, кроме лица розового старичка, они были здоровы, как рыбы в воде, и зритель, если он не был уверен в себе, чувствовал себя под этими взорами так скверно, что ему хотелось воскликнуть: «Горе тому, кто стоит перед скамьей насмешников!»
Но если замысел и идея картины были проникнуты духом отрицания, то ее выполнение было пропитано самой теплой жизненностью. В чертах лица каждого персонажа чувствовалась содержательная, настоящая личность, каждое лицо само по себе представляло целый трагический мир или комедию, оно было отлично освещено и написано, равно как и тонкие руки, не знавшие тяжелого труда. Златотканые камзолы странных мужчин, древнеримское одеяние женщины, ослепительный цвет ее кожи, нитка кораллов на шее, ее черные косы и локоны, скульптурная отделка старого мраморного стола, даже сверкающий песок, в который вдавливалась нога девушки, ее щиколотка над алой шелковой туфелькой,— все это было написано смело, уверенно, без всякой манерности и нескромности^ но от души; так что контраст между радостным блеском и критическим духом картины производил необычайное впечатление. Люс называл эту картину своей «верховной комиссией», собранием знатоков, перед которыми он сам иногда стоял с бьющимся сердцем. А случалось, что он ставил перед этим полотном какого-нибудь бедного грешника, чей разум и призвание едва ли были освящены небом, и наблюдал, какие смущенные гримасы тот строил.
Мы по нескольку раз переходили от одной картины к другой, а в промежутках я иногда медлил перед той или иной из них и не мог вставить ни слова в разговор, а только молча отдавался тому впечатлению, которое подобная несомненная сила производит на изумленного созерцателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245