ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Был слух, что, возвращаясь с грузом из Кургана, возчики заночевали в селе Мало-Приютном, в тридцати верстах от станицы. Для обоза — это пять-шесть часов ходу, и дома поджидали возвращения из дальней дороги наших ребят где-то к обеду.
Мне уже перевалило в ту пору за шесть, и я отлично — на всю жизнь — запомнил весь этот декабрьский день, начавшийся с тихого, безмятежного утра и безвременной вялой оттепели, словно было это не перед рождеством, а в канун масленицы. Молодые березки и клены под окнами нашего нового пятистенного дома, прикрытые кружевными накидками куржака — серебристого инея, блаженно дремали в безветрии, не шелохнувшись. Потом пошел невесомый, несмелый снежок, нехотя, с ленцой запорошивший над крышами присмиревшей в этот утренний час станицы.
А затем — вдруг как-то сразу — на улице потемнело, и густой поток навесного лавинного снегопада хлынул, как проливной летний ливень, из угрюмой небесной бездны.
И позднее — это уже поближе к полудню — затрубил, дико и властно загикал, завыл штормовой, шквальный северный ветер. И тотчас же все потонуло в сумятице низовой поземки, в яростной сатанинской пляске подоблачных снежных смерчей и вихрей, в жарком чаду и дыму сорвавшейся с цепи декабрьской вьюги...
Минул овеянный метелью полдень. Померк, погас незаметно при грозном реве вертепной пурги и недолгий декабрьский день. Тянулись — чреда за чредою — томительные часы. А братьев моих, застрявших в дороге, не было и в помине...
Поздно. Очень поздно. В невеликом, заново уже обжитом нами доме нашем — тревожная щемящая тишина. Чисто в нарядной горнице и в опрятной кухне, мытых и перемытых по случаю большого праздника, ведь завтра канун рождества — сочельник. Пахнет свежей известью. Выстиранным, вымороженным на ветру бельем. До звона сухой березовой лучиной, нащепленной впрок для растопки. Лампадным маслом. Восковыми свечами. Пшеничными калачиками. Ванильной сдобной стряпней, припасенной к празднику.
Непривычно малолюдно у нас в этот час непогожего вьюжного вечера. Сестры — Даша и Паня — убежали, несмотря ни на что, к кузнецу и регенту Лавру Тырину на предпраздничную клиросную спевку. Средний из братьев — Кирилл залился куда-то по своему молодому делу.
Отец, молча покряхтев-покряхтев, уплелся к дедушке Арефию Старкову — по-соседски делиться с ним одной их общей тревогой за судьбу возчиков, настигнутых бедовой пургой в дороге,— два старших сына Арефия — Степан с Михаилом — тоже шли с этим обозом...
Дома — мы вдвоем с мамой.
Я сижу на печи. Прикоснувшись ухом к дымоходной трубе, прислушиваюсь к жуткому, гортанному ее клокотанью, судорожному подрагиванию и звериному вою.
Мама, засветив в горнице лампадку, опускается на колени и, высоко запрокинув перед сумеречным киотом обнаженную голову, шепчет, неторопливо крестясь, слова молитвы. Не слыша ее молитвенных слов, я знаю, о чем она просит в эти минуты бога. О всевышней его милости к моим пропавшим в кромешной ночной пурге старшим братьям.
Притихнув около завывающей печной трубы, я не свожу глаз с коленопреклоненной маминой фигуры, едва различаемой мною среди неярко озаренной сумным лампадным сиянием горницы, и сердце мое сжимается от светлой любви, от теплой нежности, от горькой жалости к ней — такой одинокой сейчас, горестной, скорбной, незащищенной!
А печная труба продолжала так грозно и мрачно клокотать, посвистывать, выть, что я, позабытый в эти минуты всеми на свете, вдруг устранюсь своего одиночества, готов был уже тихо окликнуть погруженную в молитву маму. Но тут на пороге словно распахнутой ветром кухонной двери внезапно возникает, как привидение, похожая на сплошной снежный ком бабушка Платониха.
— Страсти. Страсти. Страсти господни, кума!— впопыхах тараторит потом Платониха, уплетая из латунной кружки чайные выварки.— Свету белого не видать на улице. А каково теперь там — в степи?! У нашего-то Михея-обозника шуба на рыбьем меху. И пимешхи — зачем не видишь, каши запросят!
— Не енотовы шубы и у наших ребят на плечах...— угрюмо замечает мама.
— Не говори. Не говори. Не говори, кума. Не Вронские мы. Не Боярские — в еноте пыхать... А я ведь к тебе мимоходом. Хоть и недосуг у меня. А покаяться забежала. Взяла-таки грех на душу. Про обозников наших — не стерпела — поворожила!
— Креста на тебе, матушка, нету — руками карты в таку пору поганить. Ведь завтра у нас — сочельник!— оговаривает ее со строгой укоризной мама.
— Да то ли я сама ворожила? Христос тебе встречи, кума!..— запальчиво оправдывается Платониха.— Я ведь к Рысте — на край света — в таку непогоду полкала. Сунула ей пшеничну коральку, она и прикинула мне на бобах. На бобах. На бобах. На бобах, кума!..
— Ну, Рыста — это ишо туды-сюды...— примирительно соглашается мама.— Ладно уж, сказывай, чо тебе эта нехристь, на ночь глядя, наборонила?
— А вот чо, кума... Разбросила она, значит, пригоршню бобов по кошме,— скороговоркой бормочет таинственно приглушенным голосом Платониха.— Потормошила, потормошила их чо-то там пальцами. Пошепеля-вила, пошепелявила шепотом какие-то свои слова по-кыргыцки. Под конец — утешила. Ступай, говорит, домой. Притерпись. Шибко не убивайся. Врать, вещует, не стану. По бобам, мол, вижу — худо им там теперь среди злых духов. Темно. Боязно. Жарко... Сама знаешь, кума, как там наша Рыста по-русски-то долдонит. Чуть не каждо слово — шиворот-навыворот. Только я поняла, што криву и нескору дорогу навещала нашим обозникам
кыргызуха. А на прощанье она прокалякала: айда, дескать, спи мал-мала себе на здоровье. Не сумлевайся, мол. Главный боб доведет их до дому!
— Дай господь!..— говорит со вздохом мама.
— Ты скажи, вот ведь — нехристь. Азия. А како-то там свое тайно слово и власть над бобами знат!..— скороговоркой бормочет теперь уже как бы про себя, кутаясь второпях перед уходом в свой тяжелый черный плат, Платониха.— А теперь — побежала. Побежала. Побежала. Прошшай, кума! Там, по дому-то — хлопот полон рот. Не поверишь, и квашня-то ведь у меня, грешной, ишо даже не замешана!..
И Платониха — как всегда — мигом исчезает из моих глаз, с такой небабьей силой и яростью хлопая дверью, словно покидала наш дом в сердцах.
Я очень настороженно прислушивался к сбивчивому, малопонятному для меня рассказу суетной бабушки про Рысту. Эту углеликую, сухопарую старуху-казашку я давным-давно знаю. Знаю. И побаиваюсь ее. Побаиваюсь, как ту самую колдунью, которая летает в рождественские ночи верхом на помеле над нашей станицей и умеет притворяться то там какой-то озорной, шкодливой козой, то — натрыжной свиньей, то — льстивой, коварной собакой. Недаром же не один раз нарывались на нее в святочные ночи подвыпившие на вечерках старшие мои братья!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48