Юлия и ей подобные приводили его в ярость.
— Вопрос не в понимании, — сказал он в продолжении обеда. — Я говорю об ответственности. Люди вроде вас отвергли ответственность. Вы поступаете, как удобно вам.
— Мне кажется, я не поняла, — сказала Юлия.
— Художники должны быть слугами. В этом их слава. Либо монархов, либо священнослужителей. Вы нарушили эту связь и существуете только для себя. Что сказал тот человек? Не могу вспомнить, кто именно. Он расписал стену в церкви, и священник поблагодарил его и сказал, что Бог будет доволен такой лептой. А он насмешливо фыркнул и ответил: «При чем тут Бог? Я писал картину для собственного удовольствия». Вы эгоистичны, лишены корней и называете это поисками красоты.
Никому за столом не требовалось объяснения этого утверждения. Все знали, кого он подразумевает под словами «лишены корней».
— Я это так не называю, — ответила Юлия, даже не подумав рассердиться, настолько глуп был этот выпад, отметая скрытый смысл как не стоящий возражения. — Не думаю, что смогу угодить Богу — если он существует, — если не буду довольна сама. Или я должна дарить то, что сама не считаю достойным? Я пишу картины. Некоторые считают, что хорошо, другие — что плохо.
— Зачем?
— Затем, что мне это нравится. И обеспечивает мне небольшой доход, так что я не завишу целиком от моего отца.
— С тем же успехом вы могли бы стать машинисткой.
— Мне бы это не нравилось. И тут вмешался Бернар.
— Она вводит вас в заблуждение, дорогой Марсель. Прибегает ко лжи, чтобы сбить вас со следа. Она ведь не говорит, почему ей это нравится.
— Мне это нравится потому, что, когда мне хорошо работается, я ничего другого не осознаю. Потому что, создав что-то хорошее, я знаю, что это хорошо, и ничье другое мнение ничего не значит. А иногда мне удается создать что-то хорошее, хотя и нечасто. И главное, я знаю, что могу добиться лучшего, и потому продолжаю пытаться.
— Что вы подразумеваете под «хорошим»?
— Не знаю, — сказала она нетерпеливо. — Кому-нибудь когда-нибудь удавалось это объяснить? Уловить какую-то идею. Отразить ее, поймать.
— Но ведь вы пишете хлам. Ни техники, ни умения. Только самодовольная мазня на холсте. И чем меньше люди это понимают, тем более вы счастливы. Но вы ошибаетесь. По-моему, люди отлично все понимают. Вот почему они их не покупают.
Даже выражение его лица казалось глупым, так как привычка Марселя хмуриться, пока он говорил, наводила на мысль, что думать — для него труд. Обманчивое впечатление, и многие его недооценивали, как позже сказал ей Жюльен. И умом, и энергией он был достойный противник Бернара.
— А ты? — спросила она.
— Я с ними не соперничаю, — сказал Жюльен, но с легкой улыбкой, говорившей совсем другое. Он не думал, что ему это требуется.
— Сам я постоянно убеждаюсь, — мягко сказал Бернар, — что мнения людей об искусстве тем тверже, чем меньше оно их интересует. Что до меня, то я предпочел бы увидеть ваши работы своими глазами, прежде чем вынести о них суждение. То есть если вы не против, чтобы я обличил вас как избалованную шарлатанку, едва взгляну на нелепую мазню, которую вы пытаетесь навязывать публике.
Юлия засмеялась. Бернар обезвредил скрытую злость этого разговора и вынудил Марселя осознать оскорбительность его слов. У него не было ни малейшего намерения познакомиться с ее картинами. Они его совершенно не интересовали. Но она пробудила в нем любопытство, так как он заметил завороженность Жюльена, и попытался бы ее покорить, если бы полагал, что это возможно. Но даже он — обычно лишенный всякого чутья в подобных вопросах — сумел уловить в ней что-то абсолютно недоступное. А Жюльен понял, что его обошли: вмешаться следовало ему, а не Бернару.
— Я всегда рада показать их тем, кому интересно, — сказала она.
— Превосходно. Так, может быть, на следующей неделе. А теперь, если вы не против, я завершу рассказ о моих лыжных подвигах на горных склонах.
После обеда Жюльен пешком проводил ее домой.
— Я крайне сожалею, — сказал он. — Ошибка моя. Я воображал веселый обед при всеобщей гармонии. Надеюсь, что ты хотя бы не приняла Марселя всерьез.
Они как раз переходили Сену и остановились, чтобы посмотреть туда, где над темным провалом реки на фоне городских огней вырисовывались башни Консьержери.
— Я привыкла к таким, как он. И не думаю, что он когда-либо причинит мне вред. Если ты не согласен с ним относительно того, как я высасываю жизненную силу из французской нации, ты, знаешь ли, всегда можешь сказать об этом вслух.
Он раздраженно фыркнул.
— И говорил. Но это абсолютно напрасная трата времени: он все равно продолжает верещать о дисциплине и порядке. Иногда я думаю, что в Рим следовало поехать ему, а не мне. Тогда он смог бы увидеть новое общество в процессе созидания. И наслаждаться, распевая хвалу Муссолини. Хотя не думаю, что ему удалось бы заставить себя маршировать в черной рубашке. Он счел бы это вульгарно броским. Кроме того, насколько мне известно, его абстрактные верования не мешают ему быть самой добротой, когда он имеет дело с конкретными людьми. Он хороший человек. Возможно, после вечера в его обществе тебе странно это слышать, но он хороший человек.
— А Бернар нет?
Он задумался. Она выдвинула параллель, которая прежде не приходила ему в голову.
— Нет. Не в этом смысле. У него много прекрасных качеств: он умен, остроумен, динамичен, способен дать дельный совет, если у него нет личной заинтересованности в исходе. Но он не добрый человек. У него нет времени для людей, и он их не понимает. Он любит рабочий класс, но рабочие ему противны. Марсель, наоборот, любит рабочих и не терпит рабочий класс.
— И это твои друзья?
— Боюсь, что так. Если бы я ограничивался только идеальными друзьями, у меня осталась бы только ты.
Она его толкнула.
— Глупости, — сказала она и пошла дальше.
— Нет, я серьезно, — сказал он, нагнав ее и шагая рядом, совсем близко, но не прикасаясь к ней. — Я мирюсь с их недостатками, а они с моими.
— И каковы же твои?
— Мои? Господи, с чего бы начать? Гордость, чрезмерная опасливость, нежелание рисковать, общее презрение к человечеству, маскирующееся под гуманизм. Неспособность любить то, что достойно быть любимым, и увлечение тем, что недостойно.
Он умолк, и она засмеялась.
— Сегодня ты к себе очень снисходителен, если ничего другого не нашел.
— Я знаю, ты бы нашла, в том-то и беда. — Он умолк, ощутив атмосферу между ними, и вновь отступил. — Как бы то ни было, у нас всех троих полно недостатков. К сожалению, им не удается терпеть друг друга, как они терпят меня. Пригласить их обоих было ошибкой. Мне следовало ограничиться одной тобой.
— Почему?
Он завершил свое отступление.
— Обошлось бы дешевле. Ты видела, сколько они оба съели?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
— Вопрос не в понимании, — сказал он в продолжении обеда. — Я говорю об ответственности. Люди вроде вас отвергли ответственность. Вы поступаете, как удобно вам.
— Мне кажется, я не поняла, — сказала Юлия.
— Художники должны быть слугами. В этом их слава. Либо монархов, либо священнослужителей. Вы нарушили эту связь и существуете только для себя. Что сказал тот человек? Не могу вспомнить, кто именно. Он расписал стену в церкви, и священник поблагодарил его и сказал, что Бог будет доволен такой лептой. А он насмешливо фыркнул и ответил: «При чем тут Бог? Я писал картину для собственного удовольствия». Вы эгоистичны, лишены корней и называете это поисками красоты.
Никому за столом не требовалось объяснения этого утверждения. Все знали, кого он подразумевает под словами «лишены корней».
— Я это так не называю, — ответила Юлия, даже не подумав рассердиться, настолько глуп был этот выпад, отметая скрытый смысл как не стоящий возражения. — Не думаю, что смогу угодить Богу — если он существует, — если не буду довольна сама. Или я должна дарить то, что сама не считаю достойным? Я пишу картины. Некоторые считают, что хорошо, другие — что плохо.
— Зачем?
— Затем, что мне это нравится. И обеспечивает мне небольшой доход, так что я не завишу целиком от моего отца.
— С тем же успехом вы могли бы стать машинисткой.
— Мне бы это не нравилось. И тут вмешался Бернар.
— Она вводит вас в заблуждение, дорогой Марсель. Прибегает ко лжи, чтобы сбить вас со следа. Она ведь не говорит, почему ей это нравится.
— Мне это нравится потому, что, когда мне хорошо работается, я ничего другого не осознаю. Потому что, создав что-то хорошее, я знаю, что это хорошо, и ничье другое мнение ничего не значит. А иногда мне удается создать что-то хорошее, хотя и нечасто. И главное, я знаю, что могу добиться лучшего, и потому продолжаю пытаться.
— Что вы подразумеваете под «хорошим»?
— Не знаю, — сказала она нетерпеливо. — Кому-нибудь когда-нибудь удавалось это объяснить? Уловить какую-то идею. Отразить ее, поймать.
— Но ведь вы пишете хлам. Ни техники, ни умения. Только самодовольная мазня на холсте. И чем меньше люди это понимают, тем более вы счастливы. Но вы ошибаетесь. По-моему, люди отлично все понимают. Вот почему они их не покупают.
Даже выражение его лица казалось глупым, так как привычка Марселя хмуриться, пока он говорил, наводила на мысль, что думать — для него труд. Обманчивое впечатление, и многие его недооценивали, как позже сказал ей Жюльен. И умом, и энергией он был достойный противник Бернара.
— А ты? — спросила она.
— Я с ними не соперничаю, — сказал Жюльен, но с легкой улыбкой, говорившей совсем другое. Он не думал, что ему это требуется.
— Сам я постоянно убеждаюсь, — мягко сказал Бернар, — что мнения людей об искусстве тем тверже, чем меньше оно их интересует. Что до меня, то я предпочел бы увидеть ваши работы своими глазами, прежде чем вынести о них суждение. То есть если вы не против, чтобы я обличил вас как избалованную шарлатанку, едва взгляну на нелепую мазню, которую вы пытаетесь навязывать публике.
Юлия засмеялась. Бернар обезвредил скрытую злость этого разговора и вынудил Марселя осознать оскорбительность его слов. У него не было ни малейшего намерения познакомиться с ее картинами. Они его совершенно не интересовали. Но она пробудила в нем любопытство, так как он заметил завороженность Жюльена, и попытался бы ее покорить, если бы полагал, что это возможно. Но даже он — обычно лишенный всякого чутья в подобных вопросах — сумел уловить в ней что-то абсолютно недоступное. А Жюльен понял, что его обошли: вмешаться следовало ему, а не Бернару.
— Я всегда рада показать их тем, кому интересно, — сказала она.
— Превосходно. Так, может быть, на следующей неделе. А теперь, если вы не против, я завершу рассказ о моих лыжных подвигах на горных склонах.
После обеда Жюльен пешком проводил ее домой.
— Я крайне сожалею, — сказал он. — Ошибка моя. Я воображал веселый обед при всеобщей гармонии. Надеюсь, что ты хотя бы не приняла Марселя всерьез.
Они как раз переходили Сену и остановились, чтобы посмотреть туда, где над темным провалом реки на фоне городских огней вырисовывались башни Консьержери.
— Я привыкла к таким, как он. И не думаю, что он когда-либо причинит мне вред. Если ты не согласен с ним относительно того, как я высасываю жизненную силу из французской нации, ты, знаешь ли, всегда можешь сказать об этом вслух.
Он раздраженно фыркнул.
— И говорил. Но это абсолютно напрасная трата времени: он все равно продолжает верещать о дисциплине и порядке. Иногда я думаю, что в Рим следовало поехать ему, а не мне. Тогда он смог бы увидеть новое общество в процессе созидания. И наслаждаться, распевая хвалу Муссолини. Хотя не думаю, что ему удалось бы заставить себя маршировать в черной рубашке. Он счел бы это вульгарно броским. Кроме того, насколько мне известно, его абстрактные верования не мешают ему быть самой добротой, когда он имеет дело с конкретными людьми. Он хороший человек. Возможно, после вечера в его обществе тебе странно это слышать, но он хороший человек.
— А Бернар нет?
Он задумался. Она выдвинула параллель, которая прежде не приходила ему в голову.
— Нет. Не в этом смысле. У него много прекрасных качеств: он умен, остроумен, динамичен, способен дать дельный совет, если у него нет личной заинтересованности в исходе. Но он не добрый человек. У него нет времени для людей, и он их не понимает. Он любит рабочий класс, но рабочие ему противны. Марсель, наоборот, любит рабочих и не терпит рабочий класс.
— И это твои друзья?
— Боюсь, что так. Если бы я ограничивался только идеальными друзьями, у меня осталась бы только ты.
Она его толкнула.
— Глупости, — сказала она и пошла дальше.
— Нет, я серьезно, — сказал он, нагнав ее и шагая рядом, совсем близко, но не прикасаясь к ней. — Я мирюсь с их недостатками, а они с моими.
— И каковы же твои?
— Мои? Господи, с чего бы начать? Гордость, чрезмерная опасливость, нежелание рисковать, общее презрение к человечеству, маскирующееся под гуманизм. Неспособность любить то, что достойно быть любимым, и увлечение тем, что недостойно.
Он умолк, и она засмеялась.
— Сегодня ты к себе очень снисходителен, если ничего другого не нашел.
— Я знаю, ты бы нашла, в том-то и беда. — Он умолк, ощутив атмосферу между ними, и вновь отступил. — Как бы то ни было, у нас всех троих полно недостатков. К сожалению, им не удается терпеть друг друга, как они терпят меня. Пригласить их обоих было ошибкой. Мне следовало ограничиться одной тобой.
— Почему?
Он завершил свое отступление.
— Обошлось бы дешевле. Ты видела, сколько они оба съели?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124