Так через его посредство папа освятил самое Рону, будто кладбище, с тем чтобы трупы сбрасывались в воду и уносились течением в море, а не разлагались в домах и на улицах. Он опустошил тюрьмы, принудив заключенные в них отбросы общества приволакивать трупы на берег. И прилагал все усилия, чтобы найти источник мора — если таковой имелся, — чтобы принять какие-то меры. А если не удастся, то создать их видимость, какими бесполезными они ни были бы.
Кроме того, он доставил в Авиньон своего еврея посмотреть, не найдет ли он источника заразы. Чеккани замечал все его маневры, видел их скрытые цели. Кардинал де До старался, чтобы папство обрело любовь местного населения, закрепляя его присутствие в их сердцах, как оно уже закрепилось в их кошельках, более надежно вкапывая его в самую землю Прованса. Он утверждал себя как преемника, одновременно создавая необходимую атмосферу для успеха переговоров о немедленной покупке города. Времени было очень, очень в обрез. Чеккани знал, что либо он предпримет что-то незамедлительно, либо никогда.
Герсонида привезли в Авиньон не то чтобы в цепях, но почти. Бесспорно, его заковали бы в кандалы и привязали к седлу, если бы он продолжал упорствовать в своем нежелании куда-то уезжать. Два вооруженных солдата у его дверей не слушали никаких отказов. И он с величайшим раздражением упаковал свою сумку и книги и уехал с ними.
— Не знаю, когда я снова тебя увижу, — сказал он Ребекке в дверях. — Сюда чума еще не добралась, а я не вернусь, пока она не утихнет в Авиньоне. Не знаю, путешествует ли она вместе с людьми, но похоже, что так оно и есть. И я не хочу принести ее в свой дом из себялюбивого желания поскорее увидеть твое лицо.
С этой девушкой он был столь же ласков и терпелив, как был груб и оскорбителен с людьми вроде Чеккани, хотя она была не менее упрямой и самовольной, чем он сам. То, что было достойным восхищения в мужчине, женщине, однако, отнюдь не подобало. И она не нашла себе мужа, да и вряд ли могла его вообще найти. Кто, собственно, пожелает взять в жены нищую служанку без рода и племени? Он не думал, что даже молодой христианин окажется настолько безрассуден, хоть он и сходит по ней с ума. Герсонид поверил, что юноша действительно очарован, наблюдал с интересом войну, бушующую в нем, замечал ужас и отвращение на его лице, едва влечение брало верх всякий раз, когда он приходил. Влюбиться в еврейку — так сильно было внутреннее неприятие, так очевидны последствия, что он даже жалел мальчика. А затем он увидел, как то же лицо — красивое лицо, признавал он, обрамленное золотыми кудрями, редко причесанными, но по большей части чистыми, — просветлело, когда душа смирилась со своей участью. И Герсониду тоже стало легче. Он увидел, что юноша ищет не поиграть с ней, чтобы затем бросить, хотя и знал, что впервые возникла возможность, что она его покинет. Но как она поступит? Как поведет себя? Как все это кончится? Ему было страшно, потому что его желание не расставаться с ней сливалось с желанием счастья для нее и представлением об опасностях, ей грозящих.
Для Герсонида она была попросту центром его жизни, опустевшей после смерти его жены и их шестерых детей, которые все по очереди умерли — трое при рождении, двое, когда им в свою очередь настало время родить, а один от болезни. Он оплакивал их со всей полнотой, не сдерживаясь, хотя и со стоицизмом, неотъемлемым от его характера. Но с Ребеккой все было по-иному — умри она, он тоже умер бы. Ее привел к нему случай — в лохмотьях, потерянную, и он взял ее к себе, накормил и согрел. Она работала у него неустанно и с безупречной честностью, слушала его, когда ему хотелось поговорить, молчала, если молчал он. За два с половиной года, протекших с тех пор, как она переступила его порог, она заменила ему жену, дочерей, сыновей — семью. Он боялся одного — потерять ее, а потому в двух-трех редких случаях, когда упоминался возможный жених, он всегда находил причины ответить отказом. Он знал, что в нем говорит себялюбие, что ему следует расстаться с ней, подтолкнуть ее уйти. Но он не находил в себе сил для этого и успокаивал себя мыслью, что у нее совершенно нет никакого желания выйти в широкий мир. Быть может, и не было — до сих пор.
Когда он в этот день уехал в сопровождении телохранителей папы, он опасался — а Ребекка была в ужасе, — что кто-то придумал против него обвинение в черной магии, колдовстве или еще в чем-то подобном. Всего несколько дней назад до Везона дошли вести, что под Женевой шестерых евреев сожгли заживо вместе с их синагогой. В их собственном городе в евреев плевали, пинали их. Не требовалось особой сообразительности, чтобы понять, что обстановка все больше накаляется. До сих пор в Провансе ни одной расправы не случилось, но слухов ходило множество, и если… а вернее, когда чума явится в города к востоку от Роны, на горстку евреев, обитающих там, посыплются не просто удары.
Накануне вечером несколько их пришли к Герсониду за советом, так как он пользовался славой самого мудрого человека во всей области, но, увы, не самого практичного и даже не самого лучшего утешителя. Поскольку, указал он, в городе нет ростовщиков, у них нет возможности сделать что-то значимое — например, простить все долги до окончания чумы. Если христиане решат, что философ, портной, врач и суконщик представляют серьезную угрозу для христианского мира, у них нет способа разуверить их. Им остается только заниматься своим делом, как обычно, носить звезды, указывающие, кто они, и воздерживаться от слов или поступков, которые могут быть истолкованы неверно.
— И еще одно, — сказал он в заключение. — Если чума придет, было бы очень полезно, если бы некоторые из вас умерли, предпочтительно в муках и у всех на глазах.
Он улыбнулся слабой улыбкой, но она не нашла отклика: городские евреи почитали ребе, внимательно выслушивали его слова, даже когда не понимали их, но ни разу хотя бы в малой степени не уловили его чувство юмора.
А на следующий день явились солдаты и забрали его. Их было всего двое, и никаких жестокостей они не совершили, хотя им не объяснили причины полученного приказа. Но в любом случае никто даже не помыслил бы оказать им сопротивление. Все знали: воспротивься двум солдатам, и против тебя вышлют десять, воспротивься десятерым — их пришлют сотню. Уж лучше сразу делать то, что тебе говорят, и ничем их не раздражать. Иначе из-за тебя пострадают и другие.
И ребе Леви бен Герсон потратил несколько минут, чтобы упаковать то, что ему требовалось — разумеется, самую малость, — и вскоре вышел из двери к солдатам. Он сел на лошадь — хороший признак, так как лошади были слишком дорогим средством передвижения, чтобы предоставлять их арестантам, — и уехал с солдатами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Кроме того, он доставил в Авиньон своего еврея посмотреть, не найдет ли он источника заразы. Чеккани замечал все его маневры, видел их скрытые цели. Кардинал де До старался, чтобы папство обрело любовь местного населения, закрепляя его присутствие в их сердцах, как оно уже закрепилось в их кошельках, более надежно вкапывая его в самую землю Прованса. Он утверждал себя как преемника, одновременно создавая необходимую атмосферу для успеха переговоров о немедленной покупке города. Времени было очень, очень в обрез. Чеккани знал, что либо он предпримет что-то незамедлительно, либо никогда.
Герсонида привезли в Авиньон не то чтобы в цепях, но почти. Бесспорно, его заковали бы в кандалы и привязали к седлу, если бы он продолжал упорствовать в своем нежелании куда-то уезжать. Два вооруженных солдата у его дверей не слушали никаких отказов. И он с величайшим раздражением упаковал свою сумку и книги и уехал с ними.
— Не знаю, когда я снова тебя увижу, — сказал он Ребекке в дверях. — Сюда чума еще не добралась, а я не вернусь, пока она не утихнет в Авиньоне. Не знаю, путешествует ли она вместе с людьми, но похоже, что так оно и есть. И я не хочу принести ее в свой дом из себялюбивого желания поскорее увидеть твое лицо.
С этой девушкой он был столь же ласков и терпелив, как был груб и оскорбителен с людьми вроде Чеккани, хотя она была не менее упрямой и самовольной, чем он сам. То, что было достойным восхищения в мужчине, женщине, однако, отнюдь не подобало. И она не нашла себе мужа, да и вряд ли могла его вообще найти. Кто, собственно, пожелает взять в жены нищую служанку без рода и племени? Он не думал, что даже молодой христианин окажется настолько безрассуден, хоть он и сходит по ней с ума. Герсонид поверил, что юноша действительно очарован, наблюдал с интересом войну, бушующую в нем, замечал ужас и отвращение на его лице, едва влечение брало верх всякий раз, когда он приходил. Влюбиться в еврейку — так сильно было внутреннее неприятие, так очевидны последствия, что он даже жалел мальчика. А затем он увидел, как то же лицо — красивое лицо, признавал он, обрамленное золотыми кудрями, редко причесанными, но по большей части чистыми, — просветлело, когда душа смирилась со своей участью. И Герсониду тоже стало легче. Он увидел, что юноша ищет не поиграть с ней, чтобы затем бросить, хотя и знал, что впервые возникла возможность, что она его покинет. Но как она поступит? Как поведет себя? Как все это кончится? Ему было страшно, потому что его желание не расставаться с ней сливалось с желанием счастья для нее и представлением об опасностях, ей грозящих.
Для Герсонида она была попросту центром его жизни, опустевшей после смерти его жены и их шестерых детей, которые все по очереди умерли — трое при рождении, двое, когда им в свою очередь настало время родить, а один от болезни. Он оплакивал их со всей полнотой, не сдерживаясь, хотя и со стоицизмом, неотъемлемым от его характера. Но с Ребеккой все было по-иному — умри она, он тоже умер бы. Ее привел к нему случай — в лохмотьях, потерянную, и он взял ее к себе, накормил и согрел. Она работала у него неустанно и с безупречной честностью, слушала его, когда ему хотелось поговорить, молчала, если молчал он. За два с половиной года, протекших с тех пор, как она переступила его порог, она заменила ему жену, дочерей, сыновей — семью. Он боялся одного — потерять ее, а потому в двух-трех редких случаях, когда упоминался возможный жених, он всегда находил причины ответить отказом. Он знал, что в нем говорит себялюбие, что ему следует расстаться с ней, подтолкнуть ее уйти. Но он не находил в себе сил для этого и успокаивал себя мыслью, что у нее совершенно нет никакого желания выйти в широкий мир. Быть может, и не было — до сих пор.
Когда он в этот день уехал в сопровождении телохранителей папы, он опасался — а Ребекка была в ужасе, — что кто-то придумал против него обвинение в черной магии, колдовстве или еще в чем-то подобном. Всего несколько дней назад до Везона дошли вести, что под Женевой шестерых евреев сожгли заживо вместе с их синагогой. В их собственном городе в евреев плевали, пинали их. Не требовалось особой сообразительности, чтобы понять, что обстановка все больше накаляется. До сих пор в Провансе ни одной расправы не случилось, но слухов ходило множество, и если… а вернее, когда чума явится в города к востоку от Роны, на горстку евреев, обитающих там, посыплются не просто удары.
Накануне вечером несколько их пришли к Герсониду за советом, так как он пользовался славой самого мудрого человека во всей области, но, увы, не самого практичного и даже не самого лучшего утешителя. Поскольку, указал он, в городе нет ростовщиков, у них нет возможности сделать что-то значимое — например, простить все долги до окончания чумы. Если христиане решат, что философ, портной, врач и суконщик представляют серьезную угрозу для христианского мира, у них нет способа разуверить их. Им остается только заниматься своим делом, как обычно, носить звезды, указывающие, кто они, и воздерживаться от слов или поступков, которые могут быть истолкованы неверно.
— И еще одно, — сказал он в заключение. — Если чума придет, было бы очень полезно, если бы некоторые из вас умерли, предпочтительно в муках и у всех на глазах.
Он улыбнулся слабой улыбкой, но она не нашла отклика: городские евреи почитали ребе, внимательно выслушивали его слова, даже когда не понимали их, но ни разу хотя бы в малой степени не уловили его чувство юмора.
А на следующий день явились солдаты и забрали его. Их было всего двое, и никаких жестокостей они не совершили, хотя им не объяснили причины полученного приказа. Но в любом случае никто даже не помыслил бы оказать им сопротивление. Все знали: воспротивься двум солдатам, и против тебя вышлют десять, воспротивься десятерым — их пришлют сотню. Уж лучше сразу делать то, что тебе говорят, и ничем их не раздражать. Иначе из-за тебя пострадают и другие.
И ребе Леви бен Герсон потратил несколько минут, чтобы упаковать то, что ему требовалось — разумеется, самую малость, — и вскоре вышел из двери к солдатам. Он сел на лошадь — хороший признак, так как лошади были слишком дорогим средством передвижения, чтобы предоставлять их арестантам, — и уехал с солдатами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124