ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

я ведь говорил: тогда миры настолько отличались друг от друга, что рабочий вряд ли мог выдать себя за сеньора, между ними существовала разница во всем – поведении, одежде, манере говорить и вести себя, внешность тоже выдавала социальное положение: на лицах бедных ясно читался голод, который мучил их поколениями, у богатых вид был цветущий и надменный. Так что полицейские не слишком ошибались, когда предполагали, что эти грубые страхолюдины – испанские бандиты и революционеры – должны ехать в третьем или уж максимум во втором классе.
Тем не менее так сложилось, что некоторые из анархистских лидеров были более начитанными и воспитанными, чем многие представители крупной буржуазии. Аскасо, по манерам и общему впечатлению, вполне мог сойти за высокомерного петиметра, Виктор, мой брат, который последнее время хорошо питался, превратился в настоящего широкоплечего мужчину и с каждым днем становился все элегантнее (впоследствии ему дали кличку «Щеголь»), а про Ховера я уже говорил, что человек он был сдержанный и на вид респектабельный. С Дуррути, конечно, складывалось все не так просто. Сами посудите: костюм на нем был дорогой, но крестьянское его нутро проявлялось во всем. Взять только его кошмарную шевелюру – густую и лохматую, как у гориллы. А руки – огромные, мозолистые! А походка! Глаза у Дуррути были умные, порой он умел себя вести на редкость чутко и тактично, но внешне казался в лучшем случае людоедом и не имел ни малейшего понятия о правилах вежливости – ему это представлялось частью социальных условностей, которые он глубоко презирал. Он, к примеру, всегда отказывался надевать шляпу, считал, что шляпу носят только барчуки, и только иногда соглашался натянуть кепку, а во времена, когда отсутствие шляпы было безошибочным признаком низкого общественного положения, такое упрямство влекло за собой рискованные последствия.
Для нас это создавало серьезные затруднения. До Уругвая нам предстояло плыть всего несколько часов, но на эти часы приходился обед, на который мы решили пойти, чтобы не выделяться среди пассажиров. Но как только мы вошли в обеденный зал, Дуррути начал совершать ошибки: он не отдал, как следовало, при входе швейцару свою кепку, а когда парень побежал за ним, Дуррути скомкал ее и сунул в карман – к изумлению всех присутствовавших. И изумление это все возрастало по мере того, как публика наблюдала поведение нашего друга за столом. Поймите меня правильно: Дуррути ел вполне прилично, однако до королевы Виктории ему было далеко. Например, он чистил апельсины своими огромными лапами и откусывал, а не отламывал хлеб. Мы привлекали все больше внимания, и Аскасо страшно разволновался: «Мы себя выдаем, на нас все смотрят. Надо что-то придумать. Может, скажем, что мы артисты?» Но Дуррути не понял, в чем дело: «Как это я буду артистом? Хочешь, чтобы я тут выламывался?» Иногда он был слишком простоват. Тогда мне пришла в голову блестящая мысль. Уж позвольте мне похвастаться: в конце концов, мне было всего одиннадцать лет, поэтому я рассказываю о себе, как о каком-то совсем ином человеке. И этот человечек, о котором я говорю, вдруг предложил: «А почему бы не сказать, что вы – спортсмены, игроки в мяч?» И они согласились, решили, что они чемпионы Испании и приехали в Латинскую Америку, чтобы провести несколько матчей. Эта легенда очень нам подходила, казалась вполне правдоподобной и жизненной; стоило изложить ее официанту, как он разнес ее по всем столам, и тут же обстановка вокруг нас стала доброжелательной, отовсюду нам улыбались, мы словно вдохнули свежего воздуха. «Отлично, Талисман», – сказал Аскасо. Это был первый и последний раз, когда Аскасо меня похвалил и назвал Талисманом.
Ситуация в Латинской Америке становилась опасной для нас, и нам пришлось разделиться; не помню уж, куда направились Аскасо и Дуррути, а Ховер и мы с Виктором вернулись в Мексику. Тогда в Мексике жесткой рукой правил генерал Плутарко Элиас Кальес. От революции Сапаты и Панчо Вильи почти не осталось воспоминаний, анархисты были очень ослаблены, к тому же их раздирали внутренние распри. В общем, царила угнетающая, душная атмосфера; мы кое-как перебивались в ужасной лачуге, где нас поселили и откуда почти не разрешали выходить, чтобы мы не привлекали к себе внимания. После той свободы и славы, которыми мы пользовались, перемена оказалась очень резкой. Я очень скучал по Дуррути и был полностью захвачен освободительными идеями. Наверно, я больше никогда не испытывал таких политических страстей. Хотя нет, это повторилось в начале войны, нашей гражданской войны.
Как бы то ни было, но в одиннадцать лет я, как стреноженный жеребенок, впал в тоску и отчаяние из-за полного безделья и общей атмосферы. К тому же горе мое усугубила ужасная новость: я узнал, что умерла вдова из Тикомана. То ли нащупав наш след, то ли по доносу полиция ворвалась на ферму и забрала вдову с широкими черными бровями. Через несколько дней она умерла в полицейских застенках при обстоятельствах, которые официально никак не комментировались. Скорее всего, она скончалась от побоев. Я вспоминал последнюю ночь на ферме, запах ее нежной материнской плоти, ее грубую ночную сорочку. Я не хотел плакать, ведь я уже был большой, входил в группу «Эррантес», группу боевиков-революционеров под началом Дуррути, хотя оружия мне и не доверяли. Но сердце у меня сжималось, в горле стоял ком, я должен был что-то сделать. И, чтобы не плакать, я сделал бомбу.
Я взял банку из-под консервированного мяса и сделал все так, как учил меня Буэнавентура – порох добыл из патронов, напихал в банку старые болты, паклю и вставил фитиль от свечи. Бомба получилась маленькая, но, как мне казалась, вполне удачная; я делал ее по ночам, когда ни Виктор, ни Ховер не могли меня застать за этим занятием.
И вот наконец однажды ранним утром, когда все еще спали, я вышел из дому. Бомбу я положил в карман штанов, рубашку надел навыпуск. В пригороде сел в попутку и отправился в главный комиссариат полиции. Я не знал, в каком именно участке умерла вдова, но думал, что взрыв в центральном комиссариате будет достойной местью за ее смерть. Войдя, я сделал невинное лицо и начал с отчаянием рассказывать, что я испанец, сын эмигранта, что мы живем в бараке за городом, денег у нас нет, что отец мой четыре дня назад исчез и что я не знаю, как мне быть. Они проглотили наживку как миленькие: наверное, мои невинные голубые глаза и светлые волосы сбили их с толку. Мне велели пройти в огромную обшарпанную приемную, где была длиннющая очередь.
Я думал, что брошу бомбу и в суматохе убегу, но оказалось, что вокруг слишком много народа – крестьяне, старушки в трауре и мужчины, затянутые в слишком узкие для них костюмы, от которых исходил резкий запах пота и нафталина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92