ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Накрытые столы пылали винегретами.
Военный винегрет — удивительное кушанье. Его готовили из всех овощей, какие только были в доме: из картошки, капусты, огурцов, помидоров, лука... Всю эту овощную палитру венчала вареная свекла.
На столе морс, брага.
— Не вижу духового оркестра! — шутливо выкрикнула еще с порога Валя Кохно.— Николай Иванович, комсомол помнит ваше обещание...
— Валюша, дорогая, помню и я,— необычно громко ответил Дед.— Погоди трошки, Гитлера еще до конца не расхлестали. Но кой-что есть...— Он хитровато сощурил свои колючие глаза и еще раз, уже для всех, повторил: — Кой-что есть.
Дед прошелся вдоль стола, за которым рассаживались гости, нырнул в соседнюю комнату и тут же каким-то обновленным появился оттуда. Степенный, с выражением смешного торжества на лице прошел к своему месту за столом и сейчас же в соседней комнате неожиданно грянула гармонь, и ей жалобно стала вторить скрипка. Дед просиял, выжидающе вскинул вверх голову и чуть прикрыл глаза. Через минуту в нашу комнату внесли сидевшего на стуле безногого гармониста. А за ним вошел худенький, болезненный мальчик лет тринадцати, со скрипкой. Гармониста несли, а он продолжал играть, заглушая свою не очень звонкую гармонь выкриками:
Из сотен тысяч батарей
За слезы наших матерей,
За нашу Родину — огонь, огонь!
Его поднесли прямо к столу, где сидели Дед и Василий Афанасьевич.
— Молодец, Иван...— похвалил его, как ребенка, Дед, даже дотронулся рукой до крупной лысеющей головы гармониста.
У председателя была странная привычка гладить по голове взрослых, как детей.
Мальчик со скрипкой стоял здесь же, за спиной у гармониста. Долговязый, с длинными руками и такими же пальцами-спичками, он растерянно оглядывал комнату, немножко щурясь, точно шагнул из темноты на свет. Меня поразили его глаза, васильково-голубые, чуть испуганные, но глубокие и прозрачные.
Чуть позже я заметил, что те же глаза и у гармониста. Мальчик — его сын. Ничего, кроме этих родниковых глаз, в них не было схожего. Гармонист удивительно напоминал краба. Лобастый, с большими залысинами, красный от выпитой браги, он обнимал своими руками-клешнями гармонь.
Мальчик был застенчивый, скромный. Смущение и скованность не давали ему попасть в такт игры гармониста. Он то нервно бил смычком по струнам скрипки, то замирал, ожидая нужной паузы, чтобы вступить в игру. Отец не обращал никакого внимания на игру сына. Он смотрел только на Деда.
Тот чуть приметно кивнул ему головой, и Иван резко оборвал игру. Скрипка запоздало пиликнула и тоже смолкла.
Дед поднялся, расслабленно постукивая вилкой по графину. Не дождавшись, пока все затихнут, начал.
— Я уже старый человек — седьмой десяток топчу траву. Если по-хорошему — давно надо на покой. Всякое было в моей жизни, и всякое я видел. Но такого...— Он повысил голос и как будто подтянулся на носках, чтобы лучше всех видеть.— Но такого в моей жизни еще не было. Запомните этот день. Он не такой, как все. Сегодня еще раз родился наш колхоз. Гитлер порушил его, все разорил, сжег, а мы с вами опять встали из мертвых. Мы не только подняли наше хозяйство, мы дали родной Красной Армии хлеб. Это понять надо...
Дед умолк, подняв лицо кверху, словно хотел что-то прочесть на потолке. Он так долго молчал, судорожно подрагивая худым, поросшим щетиной кадыком, что за столом начали шептаться. Но вот серебряный клин его бороды опять уперся в тощую и плоскую грудь:
— Да, дорогие мои, это понять надо. Что было и что теперь есть...— И опять пауза. А потом уже громче: — Я бы еще сказал, да слишком грудь давит... Поднимем вот эти стаканы и закусим чем бог послал. Не бог! — вдруг крикнул он с уже высоко поднятым над столом стаканом.— Не бог! Это только поговорка такая у русского человека, а добились мы сами, этими руками.
Иван грянул все тот же марш и выпалил:
Из сотен тысяч батарей...
Стол взорвался ответным гулом, зазвенели стаканы. Глухо застучали алюминиевые ложки, а поверх этого гула и выкриков плыл басок Деда:
— Ешьте, дорогие, закусывайте, уважьте. Там еще будет горячее,— и он кивал на дверь в другую комнату,— бабы приготовили.
Было смешно, зачем Дед без конца повторяет свои нелепые приглашения уважить его, закусывать. Ели все и без его приглашения, а председатель все суетливо бегал меж рядами и приглашал:
— Уважьте. Ешьте на здоровье...
Стало необыкновенно уютно и тепло. Кто-то невидимый и добрый приглушил голоса и в то же время придвинул ко мне этих людей. Комната стала меньше, люди улыбчивее, добрее. Теперь они с полуслова понимали меня, и я понимал их. Можно было даже не говорить, а только улыбаться. Вот так, как я улыбнулся Вере Харламовой, а она ответила мне той же всепонимающей улыбкой. Только чуть растянула бантик пухлых губ да сверкнула очами. И все.
Вера сидела почт напротив меня, рядом с Шуркой. Она раскраснелась, точно снизу, со стола подсвечивал ее лицо огонь винегрета и ярко-красного морса. Славка больно толкнул меня в бок:
— Чего пялишь глаза?
— Не пялю, просто смотрю.
— Только смотри в оба...— громко хохотнул он.
Вера слышала его слова, но не обиделась, а засмеялась. Шурка тоже засмеялся, и мне от этого глупого смеха стало светло и так беспричинно весело, что мой смех на минуту заглушил все другие голоса.
Теперь в торце стола на Дедовом месте стоял Василий Афанасьевич. Он стучал ложкой, вымазанной в простокваше, по графину, а Дед опять пошел вдоль стола, нагибаясь к каждому. Слов Деда не слышно, но он что-то говорил, тычась клином бороды то в плечо, то в грудь собеседнику, а потом гладил его по голове и переходил к другому.
И опять толкнул меня Славка:
— Слушай ты, Василий Афанасьевич про Ваську и Халима говорит.
Я повернулся к бригадиру.
— ...И Халима Викулова тоже помянем... не дожили они до сегодня. И Василия Данилыча, и отца его Данилу Попова, что на войне...
Он постоял минуту молча, и все вдруг затихли, даже перестали жевать и греметь ложками, а потом хрипло добавил:
— Давайте, прошу...
Все ответили ему приглушенным говорком, даже шепотом, и тут же короткий сдавленный всхлип тетки Домны. Она поднялась из-за стола и метнулась в соседнюю комнату. Вслед поспешно вышли две женщины. Мне стало так невыносимо, что я перестал есть, сидел затаившись, прислушиваясь к себе. Боялся, вот-вот расплачусь, как тогда, в степи, когда вдруг понял, что Васьки уже нет.
А потом мы стояли на веранде. Падал мокрый снег. Я был в рубахе, в любимой, единственной батистовой рубахе в бледно-голубую полоску, и совсем не чувствовал холода. Стояли вчетвером: Гриша, Шурка, Славка и я. Курили Гришин табак и, как взрослые, не спеша вели серьезную мужскую беседу. Славка, выпуская дым через нос, как это делал иногда Василий Афанасьевич, и мягко постукивая пальцем по кончику цигарки, говорил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107