ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И в этот миг над толпою поплыл хохот:
— Га-ха-ха! Опять, проше панство, злодея на казнь ведут. Опять, ха-ха-ха... На одного хлопа станет меньше!
Город словно бы ждал этого крика,— затряслось в хохоте отвислое чрево конного шляхтича, от удовлетворения и смеха помирал под вывеской лавки купец с длинными пейсами, распогодились в улыбках холено- бледные личики панских дочек, истово и радостно перекрестились два отца иезуита...
Нет, Довбуш не успевал ловить взглядом все лица, потому что хохотал уже весь город, город притопывал башмаками и чеботами, черевичками и пантофлями, ножищами грубыми и грациозными ножками. Олекса видел теперь лишь раскрытые зубастные рты, сотни ртов, тысячи ртов, выплевывавших из своей страшной глубины то завывания и счастливый стон, то утробное верещанье и сдержанные смешки. Довбуш рад был бы заткнуть уши, спрятаться, испариться из этого орущего Вавилона, но толпа уже двинулась, сомкнулась стеной, смешалась, превратившись в волну, и теперь Олекса, оказавшись на гребне волны, лицом к лицу столкнулся с шляхтой, мещанами, слугами, перекупщиками, солдатами и монахами и открыл неожиданно для себя, что они не смеялись. Они выли, щелкая зубами как волки, и, как волки, жаждали крови. Довбушу стало не по себе в смердящем от возбуждения, немытом волчьем логове-кубле, он никогда не думал, что род человеческий так падок на чужую смерть. Там, на Зеленой Верховине, нападая на шляхетские дворы и замки, он тоже убивал, но убивал не потехи ради, не для наслаждения видом смерти, убивал из жгучей необходимости, он отрубал руку, которая замахивалась мечом на его голову. Это была проклятая и тяжелая работа, Довбуш постоянно напоминал побратимам — не проливать людскую кровь напрасно. А здесь, в муравейнике каменного гнезда, какие-то барабаны пробуждали в людях зверей.
Олекса вглядывался в глаза толпы: сотни пар глаз пылали огнем, слезились удовлетворенностью, щурились от блаженства, искрились яростью. Но были среди них и такие глаза, что печалились. Это было невероятно и страшно. Рты у этих людей щерились зубами, задыхались от смеха, морщины дрожали радостно, а глаза не принимали участия в веселой тризне, они смотрели на мир печально, обливались кровавою мукой. Олекса пытался остановиться, чтобы внимательнее, пристальней посмотреть на этих людей с печальными глазами и веселыми ртами. Может, те люди были мастеровыми, слугами, пахарями? Ватажок не мог распознать их, не мог и спросить, толпа швыряла его, как щепку, толкала, оттаптывала ноги, била под ребра и, как щепку, несла на площадь перед ратушей.
Довбуш ныне уже видел ратушу — огромный, почерневший домище, который снаружи ничем не напоминал о своих глубоких катакомбах, про которые со страхом и ненавистью пела вся Верховина. В лучах теплого солнца дом улыбался приветливо и ласково десятками больших окон. Олекса тогда обошел вокруг ратуши, убедился, что проникнуть ночью в ее нутро будет легко, он ведь надеялся увидеть здесь толстые крепостные стены, оснащенные пушками, и муравейник солдат в латах.
Сейчас, в полдень, ратуша выглядела суровее, будто накинул на нее кто-то черную мантию. Олекса увидел на окнах решетки и увидел тяжелые и широкие двери. И увидел перед ратушей вкопанный в землю кол. Рядом с ним высился сколоченный из досок помост, к которому приставили лестницу.
Толпа, натолкнувшись на ряды солдат-латников, четырехугольником окруживших кол и помост, отхлынула назад. Невидимые барабаны били, били, били...
А барабаны били, били...
А барабаны били...
Олекса, правда, уже не слыхал ни хохота, ни барабанов и не видел людей со скорбящими глазами и веселыми зубами, он всматривался в широкую арку ратуши, ждал, что вот сейчас отворятся ворота, и страшился узнать в их створках знакомую фигуру.
А барабаны били, били...
А барабаны били...
Толпа уже не хохотала, толпа сеяла проклятия и дымилась ненавистью.
И тогда скрипнули ворота.
И Довбуш увидел высокое и мудрое чело ватажка опришков, стоявших в Перегонских лесах, Федора Бызара. Олекса знал его хорошо, ибо когда-то сам посвящал в опришки и назначил ватажком, потому что Федор приходил на помощь, когда Олекса брал Куты и шел на Турку. Когда-то Довбуш не мог налюбоваться парнем, который ни дня, ни часа не мог обойтись без веселой коломыйки и соленой шутки. Бызар смотрел на
АП
мир веселыми глазами, он говорил, что мир был бы прекрасным, если бы по нему не ползали паны. В его усах, как бесенок, пряталась смешинка, а в ладонях теплилась доброта. Других ватажков Довбуш время от времени стыдил, предавал позору за то, что были падки на золото, а Федора Бызара корил за то, что не брал себе из добычи ни злотого, а следует брать хотя бы для того, чтобы старая Бызариха где-то в бойковской развалюхе не чахла без хлеба.
Теперь на помосте стоял совсем другой Федор Бызар. Палач города Станислава пан Михал Козловский по велению судебной палаты в ходе «процесса дознания» согнал высокую и гордую стать опришка, обложил белое лицо кровавыми синяками, быстрые ноги прижег каленым железом, а ласковые нежные руки вытянул на дыбе.
Пан Михал был большим «мастером милосердия», шляхта платила ему не напрасно, но даже он не смог отнять, или украсть, или вырвать у Федора его ласковой улыбки. Вопреки мукам, назло боли, она жила, как тайный цветок, в его глазах, и жила в нестриженой русой бороде, и жила в рубцах продранной одежды. Довбуш прикипел к улыбке глазами и сердцем, она заслонила собою и день, догоравший красноватым костром на шпилях кафедрального собора, и палача Козловского, которого толпа встретила аплодисментами, будто прославляя отважного рыцаря, и заглушила улыбка чеканные слова приговора бездушного, в котором судебная палата вынесла решение «виновного Федора Бызара покарать смертью»: для прекращения разбоя и на страх другим охотникам разгула Федор Бызар должен быть казнен — живьем посажен на кол.
Довбуш пришел в себя только тогда, когда палач исполнил приговор, и тело опришка дернулось в смертельной конвульсии, и из горла мученика вырвался утробный стон. Довбуш закусил губы, чтобы сдавить в себе, не испустить среди волков крика отчаяния и боли, ногти ватажка впились в собственные ладони. Олекса понимал, что Федору уже не поможешь ничем, ни словом, ни делом, а себя можно погубить. Толпа наслаждалась муками опришка, толпа глумилась над ним бесстыдно.
— Мало ему, пся крев, муки! Мало!..— верещала, захлебываясь собственным криком, важная матрона, стоявшая рядом с Довбушем.
Федор умирал долго, кол пропарывал внутренности, добирался медленно до сердца, с позеленевшего лица плетями струился холодный пот, а обезумевшее панство жаждало еще и слез, но напрасно ждало,— опришок умирал тихо и гордо, как и надлежало рыцарю Зеленой Верховины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91