ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Матушка, он?
— Он,— и стала развязывать зеленый курмей. Протянула зеленый курмей Олексе.
— Возьми. То мой меч.
Довбуш не взял курмей, он просто его не видел, всматривался в лицо Зборовского, сравнивал его с чертами материнского лица и находил много общего.
— Ты знаешь эту женщину?
...А Збориха держала на вытянутых руках зеленый курмей, из крапивы сученый курмей. Четверть века сучила она его. Четверть века носила веревку с собою. В этой веревке были сплетены тысячи ее дней и ночей, молодость и старость, любовь и ненависть, надежды и разочарования.
Зборовский скользнул по ней взглядом.
— Нет,— выдавил из себя.
— Может, ваша мосць встречал ее? То могло быть и очень давно,— терпеливо допытывался Довбуш.
Ротмистр хмурил лоб, не мог понять, чего добиваются от него карпатские разбойники. Ну, если честно признаться, так эту бабу он видел не один раз, она часто стояла на дороге перед его конем, и он лупил ее плетью по плечам и по голове.
Сказал об этом.
— А раньше, в детстве?
Нет, в его детстве не жила эта женщина. Хотя мог-
Вашмосць, ваша мосць — сокращенное: ваша ясно- вельможность.
да быть она кухаркой при дворе, где он воспитывался.
— А тебе никогда не снилась родная мать?
— Может, и снилась... Может, и снилась...
Какая-то женщина приходила к нему во сне, но после
пробуждения он никак не мог припомнить ее лицо, руки, однако помнил — они были теплые, ласковые.
— Но какое это имеет значение? Я ваш пленник, разбойники, и делайте со мной, что вам хочется. Плакаться не буду!
...А мать Збориха держала на вытянутых дрожащих и добрых руках зеленый курмей.
Крапивную веревку...
Опришки поглядывали на нее тревожно и даже осуждающе: перед нею стоял сын, каким бы он ни был, а все-таки ее сын, ее кровь. И поглядывали на нее с гордостью: много ли найдется на свете матерей, которые своими собственными пальцами могли бы сучить петлю сыну, а она смогла, потому что он предатель, потому что он — янычар.
...А мать Збориха держала на вытянутых руках зеленый курмей, держала и спрашивала Олексу:
— Ну, чего ты ждешь, ватажку? Чего колеблешься? Или не заработал он, сеючи на Зеленой Верховине смерть и пожарища, лютого отмщенья?
— Заслужил...
— Так поспеши, Олекса...
Ждали.
— А может, вашмосць, все ж таки узнает ту женщину? — надеялся на что-то Олекса.
Ротмистр бесился:
— Кончай, пся крев, скорее! — В голове звенел дворянский гонор.
И был бы бесславно, как пес, повешен на ветке Ян Зборовский, потому что Олекса подал знак барткой, если бы в старой Зборихе не ожило материнство. Оно выплеснулось, как вулкан, смыло сотни смертей, которые сеял ее Иванко, попрало стыд перед людьми и вылилось в отчаянном крике:
— Стойте!!
Опришки замерли (может, ждали этого оклика?), пан ротмистр хватал воздух сдавленным веревкой горлом, а Збориха припала к сыну, обцеловывала ему лицо, руки, гладила плечи, слова теснились в груди журавлиным клекотом, глаза не могли наглядеться на прекрасное дорогое лицо: узнала в нем свою молодость и молодость бедняги Тодора.
Зборовский удивлялся: что надо этой женщине от него, что означают ее ласки, почему она лижет его руки?
Гадливо сторонился и вытирался, пока наконец не оттолкнул старуху коленом. Она распласталась на острых камнях, но не могла прийти в себя, снова ползла к сыну.
— Что это значит? — кричал Зборовский.— Мало вам моей смерти? Так и волчицу на меня спускаете?
— То твоя мать, Иване,— сказал Довбуш.
— Мама? Моя?!
Какое-то мгновенье рассматривал ее, будто оценивал или припоминал. И засмеялся. Хохотал долго и сочно. Думал, что опришки напоследок решили поиздеваться над ним! Не мог представить себе, чтобы у него, Яна Зборовского, была такая мать. Такая мать? Ха-ха-ха!..
— Да, Иванко, я твоя мать...
— Ха-ха...
— ...и никакой ты не Зборовский, а просто — Збора...
— Ха...
— Тебя шляхта у меня отобрала, давно то случилось.— Старуха прижималась к сыну, обнимала, он отбивался, как мог, а она просила: — А ты вспомни, Иванко, вспомни хату, в которой родился. Хата стояла над Черемошем, в окна залетал его пенный шум. И ты засыпал под тот шум, вспомни, Иванко!
Он возражающе крутил головой, не помнил и не хотел помнить никакого окна, в которое залетал бы со своим шумом Черемош, носил он в душе высокие венецианские окна господского дворца.
— А вспомни, Иванко, своего батька. Ты прямо как две капли воды на него похожий, он гордился тобою, как великим даром: с вырубки хоть, хоть с дороги далекой, хоть с полонины высокой возвращаясь, он бежал к тебе, брал на руки, подкидывал к потолку, ты заливался смехом, тебе нравилось летать под резной сволок из батьковых рук. Вспомни...
Он даже не пробовал копаться в памяти, эта сумасшедшая гуцулка черт знает что выдумает, никаких сволоков в его детстве не было, были лишь потолки белые панских покоев.
— А я тебя баюкала. Ты вспомни, Иване, ту песенку, где «колисочка-ворозочка, колиска з горгха, ко- лишеться в колисоньщ татова штха».
Зборовскому надоедала уже эта, как ему казалось, комедия.
— Прочь! Прочь, ведьма! — И он просил Довбуша: — Убейте меня скорее, дьяблы!
Опришки даже не шевельнулись.
А мать Збориха торопливо рвала траву, бросала траву-зелье сыну в лицо, растирала в ладонях, протирала ему глаза.
— Нюхай, Иванку, нюхай, я тем зельем колыску устилала, я тем зельем от злого глаза тебя ограждала. Нюхай...
Он нюхал,— должен был нюхать, и было ему смешно: зелье пахло бурьяном.
Бурьяном?
А может... может, чем-то еще, может, какой-то памятью. Какой? Какою?.. Ах, оно пахнет теми степями, где паслись кони перед битвами.
А может... может, чистым полем, на котором лежал он раненый? А может...
А может, и в самом деле зелье пахло его детством?
Устал он.
Устал отбиваться, устал вспоминать. Сел на землю и ожидал конца опришковскому вертепу.
Но чем же, чем пахнет эта чертова трава?!
Старая Збориха, не давая сыну отдохнуть, носила горстями из родничка воду, носила и умывала сыновнее лицо, обливала грудь и плечи, мокрыми ладонями увлажняла ему губы.
— На, Иванко, пей, наслаждайся этой горной водичкой, я тебя купала в ней, я тебя поила ею, чтоб ты здоровым рос.
Вода пахла лесом, мхом, грибами, прелыми листьями и какою-то тайной.
Да эта женщина безумная, думал между тем Зборовский. Да опришки над ним смеются. Только... только где-то когда-то он уже пил эту воду, касался ее губами. Но где? Но когда? В походах тяжелых? В погонях за Довбушем? На балах дворянских?
Голова трещала.
Старая Збориха отступила. Не осталось уже ничего, чем могла бы она завоевать сына. И начинала понимать,
что нет у нее сына. Этот драгун, что сидит, понурив голову, чужой, иноземец. Чужой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91