ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


С не переставшей болеть никогда.
Обдумывал сон – а потом и не заснул. Уже рассвело. Да ему, пожалуй, больше и не надо было.
С годами Павел Иванович стал высоко подмащивать подушки, а то за ночь затекала голова и целый день потом болела. И проснясь, он давно уже не вскакивал, не поднимался бодро к действию, но медленно-медленно перемещался к дневному состоянию, по мере этого и подсовываясь выше и выше, пока уже полусидел.
И всё это время он видел – с тех пор как кровать была переставлена так, значит уже девять лет, – один и тот же привычный рисунок, первый утренний вид: переплёт небольшого оконца старого деревянного особнячка (одинарные рамы летом и двойные зимой, с ватой внизу и стаканчиками соли). В нижней части справа – конёк крыши флигеля, часть одного ската и не полностью – кирпичная труба (и все виды дыма из неё, прозрачного или густого, востекая прямо вверх или ветром гонимые, разрываемые вбок). Выше и слева – сильную ветку вяза (в листьях и нагую, и со снежным нападом, неподвижную или в лёгкой раскачке, и отдельно движение паветвей, в пасмури или в косых лучах). А за ней – это уже за соседним домом – плечо церквушки Власия, одно верхнее ребро кладки её, не купол. И ещё дальше там – деревянная стена, кусок другой крыши.
Поставленный против кровати этот вид был девять лет, а вообще-то – сколько Варсонофьев помнил себя, потому что в этом доме он и родился, 61 год назад. Раньше – только знался, что есть такой, а вот теперь, при этих медленных вставаниях, в оттенках погоды и внутреннего настроения, этот вид определял собою начинающийся день – иногда жестокий.
Подыматься – становилось с годами задачей. А сейчас – ещё вовсе рано, только проступало серое ноябрьское утро с мокрыми голыми ветками и мокрой железной крышей. Сейчас – хоть и ещё бы поспать, такая была нерешительная в теле слабость.
С тех пор как умерла его бывшая тёща, лёкина матушка, она тоже иногда снилась Павлу Ивановичу, и всегда тоже выразительно, повторяя энергию, которой владела при жизни. Вскоре же после смерти она привиделась ему быстро идущей по Арбату с небрежно распущенными серо-седыми волосами, Павел Иванович еле за нею поспевал, а прохожие были, но как и не были, с ними они не сталкивались, как бесплотные. Тёща на ходу выбрасывала руки, быстро что-то показывала и говорила неразборчивое – о магазинных витринах и даже кинематографических вывесках. И вдруг исчез Арбат, и движенья не стало, а она сидела матрёшкой, в деревенском платочке, румяная, и сказала жалобно: “Пашенька! У меня к тебе просьба: возьми меня к себе!” Но Варсонофьев и во сне понял, с шевелением волос, что это – не в дом жить, но что она же – умерла, и хорошо, что не зовёт его к себе. Возразил: “Марья Николавна, как же я могу, это невозможно”. Та пригорюнилась и сказала: “А ко мне в гости приезжают”, то есть значит с Земли. “Как же это понять?” – недоумевал он и во сне. Она ответила уже холодно: “Как хочешь, так и понимай”.
Варсонофьев привык считать такие сны не пустым калейдоскопом бессвязного воображения, но истинными душевными встречами – с живыми или умершими, только зашифрованными всегда, иногда слишком для нас трудно, а иногда мы не хотим потратить время разгадать. Из той жизни никто не может выразить живущим здесь свою мысль адекватно – и наша случайная с ними связь всегда обречена на неточность, на догадку, на истолкование. А характер и настроение – так почти и нескрываемо выражаются во снах всегда. Слезы и горе, видимо, преобладали в настроении Марии Николаевны в загробной жизни, как и последнее время на земле, когда она болела долго. Раза два она приснилась ему плачущей в горькой обиде – и оба раза (но совсем не в одну ночь) почему-то над рыбой, даже грудью припав на стол к тарелке с жареной рыбой, которую она ела. И ясно было, что плачет она не так о себе, как о Лёке. А ещё раз – будто Павел Иванович лежал, не могчи встать, а Марья Николаевна стояла у ног его в санитарном халате и больно скручивала ему пальцы ног. Как мстила.
Состоянье твоего греха по отношению к живому постоянно меняется: какие-то если не поступки, то пробежавшие мысли минувшего дня или узнанное что-либо меняют окраску твоего долга, твоей вины и соотношение тебя с тем человеком. А по отношению к умершему грех застывает уже навсегда: иногда чёрен и жжёт безщадно. А иногда – приосветлён, как безысходный манок, привет между двумя мирами.
С Лёкой жизнь Павла Ивановича осталась – будто где-то в стороне, не при ней и не при нём, такая, что нельзя было отличить начал и концов, причин и последствий. Ни он, ни она, ни порознь, ни вместе не могли бы всё распутать и разобрать, а тем более – никто со стороны, никто за них, и ни у кого б терпения не хватило выслушать все доводы сторон, исследить историю истинную и произнести приговор. И только удивлялся Павел Иванович долго себе, что у него хватило воли вырваться из этого мясорубного месива и отползти вылечиваться.
Это защёчное сжатие жалости и горести, которые он сегодня увидел на её лице, когда она говорила – “а-а, всё равно!”, – как оно было ему знакомо, сколько раз он его видел в последние тяжёлые годы их: одновременно снисходительная усмешка над его недостойностью и безнадёжное горе по себе.
И ведь все эти годы, по 365 дней в каждом, проживает же и Лёка – его венчанная и неразведенная, и давно совсем чужая (без его влияния всегда чужела мгновенно), – и вот, по снам видно, вспоминает о нём едва ли не каждый день, и может быть сегодня в Казани, приснился ей такой же симметричный сон.
И зачем-то рожали, растили, учили дочь – а та вся влипла в замужество (да и хорошо, что так! так и быть должно), но отстранение далёкое, и уже неважно, какая там у неё была девичья фамилия – Варсонофьева или другая, из какой семьи вышла, – а важно: ушла без касаний.
Это время медленного просыпанья, усильного подтягиванья себя от ночного небытия к дневной необходимости, было и время косого перебора воспоминаний – какие сами вскочат и пробегут.
Теребящая сила воспоминаний, при которых прошлое кажется реальнее настоящего.
Ах, стало тяжело Варсонофьеву просыпаться, начинать день. Как будто ещё же не так стар, – но как связано пробуждение этой неспособностью – молодо вскочить, действовать. Неспособностью не только тела, а ещё больше – сознания. Сознание, наиболее тяжело погружённое в ночное состояние, наиболее медленно из него выникает, осторожно и недоверчиво возвращаясь к этому миру.
В эти первые минуты возвращения мир кажется так горек, так труден душе – тягостью жить в нём, волочиться по нему. Так трудны свои обязанности. Так нескладно и плохо – уже сделанное.
Совсем нет прежнего утреннего уверенного: скорей вскочить, скорее к делу! Уже нет прежней заинтересованности во внешних действиях, в успехе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241 242 243 244 245 246 247 248 249 250 251 252 253 254 255 256 257 258 259 260 261 262 263 264 265 266 267 268 269 270 271 272 273 274 275 276 277 278 279 280 281 282 283 284 285 286 287 288 289 290 291 292 293 294 295 296 297 298 299 300 301 302 303 304 305 306 307 308 309 310 311 312 313 314 315 316 317 318 319 320 321 322 323 324 325 326 327 328 329 330 331 332 333 334 335 336 337 338 339 340 341