ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

От этого и помер.
До чайной этой полосы одолевали Игната Давыдовича лютые черти. Несмотря на чин исправника и медали, черти глумились над ним по-своему. Игнат Давыдович пробовал против чертей и мундир надевать и ногами на них топал, считая, что черти как жители подземные – под какой землей живут, той власти и должны повиноваться: русские – русской, английские – англиканской, – ничего не помогало.
Как вечер – лезет из-под лавки кукиш или хвост, схватишь, – нет ничего; или в темных сенях чхнет в лицо, как «от, или вонь распустит по всему дому.
На всякие штуки пускались черти, но во всем своем виде на глаза показываться ни один еще не смел; а Игнат Давыдович и этого ждал.
Обращался он к бабам и колдуну, но советы их не помогали.
Намекали ему и на Терентия. Прохудился одно время сапог у Игната Давыдовича, – послал он десятского с бляхой за сапожником. Привел десятский Терентия. Игнат Давыдович снял сапог, затосковавшую ногу в шерстяном чулке потрогал, десятскому глазом показал выйти вон и говорит Терентию:
– Вот тут у меня сапог прохудился; усовершенствовать можешь?
– Все могу, – ответил Терентий смело, потому что у него тоже был запой.
Начинал его Терентий с того, что нанимал коня и в кашемировой рубашке катался взад и вперед по улице, пел и плакал.
Потом остервенялся и с топором кидался на всякого, кто останавливал Терентия в переулке или по делу стучал в окно.
А после всего желал Терентий душевно разговаривать, но это ему не удавалось: то щека его начинала прыгать сама по себе и все потешались, или в середине разговора валился Терентий, куда ни попало, бормоча: «У меня же все-таки душа человеческая, не могу больше так жить». Слов этих никто не понимал. Терентия это еще хуже растравляло.
В таком именно расстройстве сидел он на полу перед Игнатом Давыдычем, держа в руке сапог с дыркой.
– Неужто все умеешь? – спросил Игнат Давыдыч и тоскливо поглядел за окно.
Стояла на дворе зима, и в снегу трещали крещенские морозы.
Под вечер народ гулял, катаясь вдоль улицы на ковровых санках, с лентами на конской гриве и пестрой дуге.
Подгулявшие бабенки, в крытых шубах и желтых платках, пели веселые песни, вповалку лежа в санях, и махали бутылками.
Молодцы задирали девушек, толкая в сугробы; под окнами ходили старики, хрустя снегом; у всех щеки краснели, как клюква, и уже скрипели ворота, принимая пригнанных с речки коров; солнце село. И, видя все это, Игнат Давыдович тяжело вздохнул.
– Народ гуляет, а я принужден маяться… Надоело очень, – сказал он и застегнул на костяные пуговицы парусиновый с медалями халат, в который можно было поместить трех десятников и писаря.
– Помочь можно, – ответил Терентий и, скосив глаза, спросил: – Угарно?
– Страсть; так все и ползет перед глазами.
– Я сам понимаю.
– Сделай милость, Терентий, истреби их словом каким, ты, говорят, мастер…
– Мастер, мастер, а сам который год маюсь.
– Что ты?
– Вот вам – что! Сам себе их навязал и не через вино, а через воду.
– Как через воду?
Но тут Терентий, сообразив, что проговорился, закрутил головой и смолк, Игнат Давыдыч даже ногами на него затопал, потом повел носом, встал, упершись о сиденье, и сказал:
– Пирог принесли. Ну ладно, Терентий, окажу я тебе уважение, ведь ты все-таки генеральский сын, идем со мной пирог есть!
Голова у Терентия пошла кругом – виданное ли дело: у самого исправника пирог есть!
Вскочил он тотчас на ноги, отказался до трех раз и пошел вслед Игнату Давыдычу из канцелярии, где они сапог примеряли, в столовую. А в столовой от пирога шел такой приятный чад, что, кроме пирога, ничего не было видно.
Исправник сел, расправил усы, показал Терентию на стол, отрезал угол у пирога и сказал:
– Ну-с.
– Эх, – молвил Терентий, – зарок дал, а вам скажу… С русалкой я живу девять лет, как с бабой…
Игнат Давыдыч только что раскрыл рот, поднеся к нему на вилке немалый кусок, но при этих словах поперхнулся, отодвинул стул и спросил, выкатив глаза:
– Что ты?!
Потом раскрыл пошире, зажмурился и принялся смеяться так громко, что Терентий даже обиделся.
– Смешно вам, Игнат Давыдыч, – сказал он, – а я принужден после, как помру, в реке жить… Это мне неудобно.
Исправник отсмеялся, наконец, перекрестил себе сосцы, приосанился и воскликнул;
– Ах ты мошенник, как же ты без дозволения начальства с гадом столько лет живешь? Почему раньше не доложил?
– Совестно, Игнат Давыдыч, разве бы я пил, если бы не совестно.
– Где же ты ее поймал?
– Конечно, в реке, где они и водятся. Около плешивого камня, в яру, там их плавает видимо-невидимо.
– Слово на них знаешь?
– Какое слово, сама навязалась…
– Все-таки баба, значит?
– Да. Рыбу ловить я большой охотник. Закинешь крючок с наживой в реку и жди, вода как пустая, а глядь – и тащится со дна живая рыбина, даже руки трясутся. Так вот, плыву это я раз под вечер на лодке, гребу и пою, а позади леса тянется; мастер я был тогда романсы петь – дворянское, знаете, занятие, а к невежеству я еще не совсем привык. Вдруг дернуло за лесу – и лодка стала. «Не может быть, думаю, чтобы это рыба, – крючок за корягу задел». Стал я на корму, лесу вокруг руки обмотал, тяну и гляжу на дно. И вижу – на дне вот эдакая рыбина хвостом повела, повернулась и показала белое пузо. Обмер я. Левой рукой взял весло и стал к берегу подгребаться. А она видит, что хитрят, как потянула – я за лесой в воду и бухнулся. Вынырнул, а лодку отнесло. Поплыл я стоя к берегу, а лесу крепко держу; боюсь только, чтобы рыба ноги не отъела. И совсем за куст ухватился и уж коленку задрал, – как принялась она меня под микитки да под мышки пальцами щекотать. Я за куст держусь, а сам хи-хи, смеюсь, ха-ха, на всю реку, даже слезы проступили, и страшно, – понимаю, кто щекочет. Оглянулся и вижу: пальчики проворные по мне бегают; вот-вот под воду уйду, сил нет… Козел меня выручил – покойной бабушки Лукерьи, – любопытное было животное; видит – человек барахтается и не своим голосом кричит, подбежал, стал над водой, рога опустил да как топнет копытами… Русалка тут же и притихла: боится она козлиного духа. Вылез я кое-как, со страху лесу за собой тяну; иду, тяну, оглянулся, а над водой уж голова показалась, – такая красивая: брови подняла, рот, как у младенца… потом и по грудь вышла, и на берег лезет (крючок у нее в волосах запутался), и зовет тихонько: «Не беги, Терентий, возьми меня к себе». А мне куда бежать! Как дурак, стою перед ней; белая она, волосы, как пепел, от колен рыбьи ноги, а за ушками – красные жаберки, вроде сережек. «Уходи, – говорю ей, – ну, что тебе нужно, я не подводный житель». – «Очень ты мне понравился, – отвечает и руки сложила, – возьми меня к себе, как жену. Я буду покорна». Тут у меня, конечно, в глазах помутнение пошло; поднял я камень, кинул в козла, чтобы перестал пугать;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158