ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 


Ветер хлопал оторванным ставнем, обильно мочил окно, заклеенное с угла синей бумагой, и свистел в трубе так, что нельзя было не грустить.
– Безумный, – прошептал барон Нусмюллер и, поглядев на пистолет, погрузился в черные мысли. Позади него у закопченного камина на мольберте стоял акварельный рисунок голубой кареты; рядом на кресло брошены плащ и трубка.
Барон Нусмюллер, запечатав письмо, отошел от конторки, горько улыбнулся, затем, оттолкнув трубку так, что она упала и разбилась, завернулся в плащ и сел в кожаное кресло…
– Разбилась, – молвил он, глядя на трубку, – а жаль, я любил ее, надо же любить кого-нибудь…
И затем глубокий вздох вырвался из груди его, и взор остановился на картине.
– Неслышными шагами крадется любовь, – говорит барон Нусмюллер, – и сердце не ожидает, спокойно биясь, и вот уже занесено лезвие и глубоко вонзается… И сердце не знает, что с ним, отчего потоком льется кровь?.. Бедный, злосчастный…
Наступило продолжительное молчание, во время которого ветер, найдя щели, колебал свечу, голова барона клонилась на грудь. Вдруг безусый, с толстыми губами денщик подошел, лукаво прищурясь, к креслу, взял из руки барона письмо с еще не написанным на нем адресом и, повернувшись, как деревянный, замаршировал за дверь, которая захлопнулась сама собой, и барон похо-лодед от страха.
«Начинается», – подумал он и, помимо желания, поглядел на карету, написанную акварелью им самим.
– Грешно думать, чтобы господь, пренебрегая величием, снисходил для устройства житейских наших дел, но есть явления, приписываемые по легкомыслию случаю, проникнув в существо которых, видим в них руку создателя.
После таких слов молодого офицера колеса оглядываемой кареты повернулись и закружились, мелькая спицами, грум в картузе с длинным козырьком покосился на барона Нусмюллера, толстый кучер взмахнул кнутом, и ясно послышался звон грызомых конями цепей.
«От кого они убегают? – думает барон. – Почему так торопятся ехать?»
А сбоку, скользнув по раме и протянув выше верстового столба руку с растопыренными пальцами, появился на поверхности картины денщик, догоняя карету. Кучер хлестал кнутом, карета подпрыгивала, и барон Нусмюллер застонал:
– Боже мой, боже мой, оставь… Не надо… Я еще не хочу умирать…
Денщик, наконец, повис на ручке кареты, волоча высоко подпрыгивающие ноги, просунул в окно руку с письмом, шторка заколебалась, и барон увидал… злое, ах, совсем не ангельское лицо… Она взяла письмо, разорвала пополам и бросила…
Барон Нусмюллер, вскочив с кресла, подбежал к конторке, оправил свечу и, закинув локти, с раскрытым ртом обернулся, глядя на мольберт. Карета, как прежде, катилась по желтым листьям. Но только на голубом ее кузове, словно брызги от колес, были заметны пятна. «Картину уже заклевали мухи», – сказал барон; расстроенный, отвернулся и заметил между пальцами смятое письмо.
– Мечты и действительность, – сказал он, дав себе успокоиться. – Господь, милосердуя, открыл моим глазам грядущее и отвел удар, прежде чем был он нанесен. Сатана, приняв ангельский образ, ездит в голубой карете.
Затем, взяв за уголок, поднес он веленевый конверт к пламени свечи, бумага задымилась, скоробилась, пожелтев, и ярко вспыхнула, добежавший огонек обжег пальцы. Барон пососал пальцы и, обмакнув перо, быстро написал:
«Дорогой родитель, вот уже третий день, как я ничего не ел, посему осмелюсь просить Вас прислать мне 35 рублей ассигнациями, за что буду по гроб благодарный и почтительный сын ваш Игнат…»
МЕЧТАТЕЛЬ
(Аггей Коровин)
Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой
– Мне снишься ты, мне снится наслажденье.
Обман исчез, нет счастья, и со мной
Одна любовь, одно изнеможенье
Боратынский
1
Весеннее солнце, обогнув положенный путь, садилось в голую степь за длинными холмами, золотя края неба, и пыль от стада, и большие окна коровинского дома, обращенные на закат. Сходясь под карнизом двумя пологими дугами, окна, вверху из цветного стекла, опускались почти до пола, так что Аггею Коровину, сидевшему в кресле, не нужно было приподниматься, чтобы видеть поляну сада, где широко разрослись одичавшие розы, и два полукруга аллей, и старые яблони, и куртины сирени, окаймленные петуниями, ромашками, резедой.
Подперев ладонью крупное лицо, в русой бородке, с небольшими татарскими усиками вниз, подолгу молчал Аггей, держа в руке книгу, наудачу взятую из шкафов.
Торопиться было не к чему и некуда, и мысли скользили от воспоминаний к предметам, без любопытства останавливаясь, когда краснощекая скотница в подоткнутом сарафане проходила садом, громко крича:
– Сидор, а Сидор, что же ты, рыжий шут, не идешь?
Глядя на толстую бабу, Аггей думал: «Кричи, кричи, а Сидор на деревню ушел».
Потом на темнеющую поляну прибегал охотничий пес – сеттер: нюхая кусты, останавливался и кусал какую-то траву, и Аггей тоже знал, для чего сеттер ест траву, – вчера его погрызли овчарки.
Края неба зеленели, тускнели, и вечерняя звезда загорелась над последней оранжевой полосой.
Аггей вздохнул и, заложив книгу в щель кресла, подперся, поворочался и сел удобнее.
Десятый год доживал он одиноко в богатой усадьбе. И только раз, после кончины матери, пришел в душевное смятение, не выдержал тоски и сказал приказчику:
– Ильич, я бы за границу съездил…
– Воля ваша, – ответил на это Ильич.
– Так как же, Ильич, надо собираться, денег достать, да паспорт, да повидать родных…
И, так говоря, Аггей угасал, поездка казалась невероятной: жизни не хватит переделать все дела перед дальним отъездом.
«Шумно там, – думал он, – суета».
Но сегодня Аггей чувствовал небольшое беспокойство: нарочный поутру привез письмо, и до вечера Аггей держал его в кармане, не распечатывая, и улыбался иногда, думая, что если захочет – прочтет новость.
– Может быть, незнакомая девушка, – мечтал Аггей, – одинокая, как и я, хочет приехать, и мы будем сидеть вдвоем у окна.
Зажмурив глаза, старался Аггей представить лицо девушки; оно всегда было одно и то же, где-то виденное давно; но как только он начинал всматриваться, улавливать эти черты – они расплывались, и память глохла, а потом и голова разбаливалась от таких дум.
«Скоро темно станет, не прочтешь», – подумал Аггей и, сделав усилие, достал и вскрыл серый толстый конверт.
Письмо было от Степана Людмилина – товарища детства, который извещал, что вместе с сестрой заедет проездом дня через четыре.
– Людмилин, – повторил Аггей и представил худенького гимназиста, в очках, с полуоткрытым ртом, в широкополой фуражке; у фуражки был выломан герб, потому что даже самые тихие мальчишки мочили картузы водой, клали на ночь под тюфяк и выламывали буквы из герба…
«Ах, как хорошо, – думал Аггей, – вот он войдет, близорукий, ища меня глазами, и поцелует… И мы, как прежде:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158