ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я еще не сознавал толком, что такое карийская субординация, и потому быстро прослыл человеком неуживчивым и вздорным. Меня приглашали как врача, но вообще-то сторонились и чиновники, и офицеры. Господи, что это была за публика!
Офицеры сводного батальона принадлежали к наихудшим в российской армии. Их выгнали из полков, не вынесли в губернских городах и сочли для них самым подходящим местом службы безответную каторгу, наглухо отрезанную от цивилизации. Тут-то они и выказывали себя во всем блеске: насиловали каторжанок, дрались, пьянствовали до белой горячки, безобразничали, иные, случалось, и верхом в церковь вламывались. И все же были лучше заурядчины, подвизавшейся по гражданской части. Эти офицеры, как правило, не обирали нижних чинов, а, бывало, и делились последним рублем. Крапивное же семя, бывшие ппсаря, бывшие урядники и фельдфебели, поедом ели каторгу, помаленьку высасывая «изрядную копейку» – и на подлогах, и на отчетах, и на каторжанской пайке, и на контрабандной водке, и на скупке золота у вольных старателей. Сказать прямо, вся администрация была форменная уголовщина.
Этой-то форменной уголовщине я и не пришелся ко двору: «Прозябает, нищенствует, жрет черт-те что, курит дрянь, а, гляди-ка, фордыбачит!» Кажется, гордись таким отщепенством, но приплющит, сомнет одиночеством, особенно в долгий, заунывный перелом от осени к зиме, так, ей-ей, и к такой публике потянешься, лишь бы не встать на карачки и не завыть на луну.
А другая уголовщина – по силе жизненных, социальных обстоятельств – эта уголовщина, голодная, оборванная, замордованная, о которой душа-то кровоточила, видела во мне блаженненького: «Не ругается и по сусалам не смажет! Из-за нашего крошева на рожон прет, себе же хуже. А поротого привезут – разрюмится. Смех, да и только». Кажется, гордись сам собой, но такая обида и такое недоумение прожигали, что в бессилье руки ронял. (К «блаженненьким», к «юродивым» каторга, так сказать, простолюдинская, причисляла и государственных преступников, тех, что, по слову Некрасова, за несчастный народ вопияли.)
Над поротыми – «смех, да и только» – я и вправду плакал. Первую экзекуцию никогда не забуду.
Дождливым вечером мы сумерничали с фельдшером Меньших. Пошел нарочный и подал нумерованный конверт. Я вскрыл и прочел: «Предписываю вашему благородию завтрашнего числа, в 2 часа пополудни, присутствовать при наказании плетьми, 60-ю ударами, каторжного Верхне-Карийской тюрьмы Ивана Непомнящего, 57 лет от роду, судившегося за третий побег и кражу со взломом. Наказание плетьми имеет быть произведено в ограде Верхне-Карийской тюрьмы, под наблюдением смотрителя оной губернского секретаря Одинцова».
Я замотал головой: не поеду… не поеду… не поеду…
– Эх, господин доктор, – сказал Иван Павлович, – штука-то, конечно, не кадриль, а надо ехать: закон требует. Умри он при докторе – никакого спросу. А умри он без доктора – вам же и несдобровать. Никуда не денешься, надо ехать.
И верно, деться было некуда.
Шестьдесят ударов, шестьдесят плетей – и каких: Сашкиных, Сашки Жиракова. Однажды он в канцелярии демонстрировал свое мастерство.
– Ну, гляди, Сашка, не оконфузься, – весело приговаривал кто-то из старших чиновников, отмыкая конторку и подавая палачу продолговатый ящик.
Жираков, дюжий верзила, подстриженный в скобку, с красной рожей лабазника, самодовольно ухмылялся. На лицах канцеляристов лежала печать жадного азарта, как в игре, когда вот-вот сорвут банк. Посреди комнаты поставили тяжеленный, на клею и шипах, табурет. Сашка легким, даже как бы и нежным движением извлек из ящика свой «инструмент». То была длинная, круглая, гладкая ручка; к одному концу ее тонкими ремешками прикреплялось железное кольцо; от этого кольца начинался ременный цилиндр, на свободном конце которого тоже поблескивало железное кольцо; от него шли три плетеных хлыста, похожих на нагайки; постепенно утончаясь, они на самом хвостике, диаметром с мизинец, имели что-то вроде твердой, как кость, пуговицы из сыромятной кожи.
– Ну, Сашка!
Жираков двинулся к табурету широким, ровным шагом, бойко, по-петушиному подскочил, размахнулся и ударил – крышка табурета разлетелась вдребезги, ножки треснули и переломились… Зрители ахнули: «Ну, сволочь! Ведь как ляпнул-то, а?!?!» И вдруг будто осели, примолкли, потом кто-то выдохнул: «Не приведи господь…» Сашка Жираков осклабился. Ему дали рубль.
Своя кнутобойная концепция выработалась у этого Сашки Жиракова. Экзекуции он всегда начинал прежестоко. Я как-то спросил: «Неужели тебе не жаль человека, в особенности женщину?» Он взглянул на меня как на несмышленыша. «Вестимо, жаль, ваше благородие. Чай, не скотина. Потому и бьешь попервости без пощады». – «Не понимаю, Жираков, объясни». – «Эк, „не понимаю“… Оченно даже просто, ваше благородие, только вы уж не выдавайте. Не от меня ж, ваше благородие, в зависимости, какую баню задать. Иной начальник отвернется, валяй, мол, как бог на душу положит, а иной… Иной, ваше благородие, остервенится, у него от криков в голове чтой-то лопается. А кровь пробрызнет – и вовсе с кулаками на тебя лезет: „Бей шибче, сукин сын!“ Чистая беда, как крик да кровь остервеняют… А мне, ваше благородие, человека завсегда жаль, особливо бабу, ну, я сразу-то и оглушу, чтоб ум вылетел, как из бочки затычка, чтоб в полное, значит, бесчувствие привесть. И вот – молчок, тихо, ни крика, ни стона, ровно чурбан. А дальше уж и мажешь, фальшь задаешь. Тоже и мы люди, ваше благородие, имеем совесть. А ежели б завсегда на всю мочь, на всю силу, так, вот крест, ни единый не выжил бы».
Я не знал, останется ль в живых Иван Непомнящий, 57-ми лет от роду, но знал, что смотритель Одинцов не из жалостливых, не отворачивается.
Около двух пополудни мы с фельдшером Меньших приехали в Верхне-Карийскую тюрьму. В канцелярии уже собралось с десяток чиновников. Смотритель Одинцов, одутловатый господин в сюртуке с желтыми пуговицами, сидел за столом. Черные жесткие волосы топорщились, толстые губы мечтательно улыбались, узкие глаза быстро, как у ящерицы, задергивались веками.
– А, – сказал он басом, – вот и доктор. Здравствуйте, здравствуйте. Э, да и Иван Палыч с вами, ну и отлично, старый воробей, усовершенствованный… Ха-ха-ха, усовершенствованный… А вы, доктор, слыхал, еще и не видывали, как у нас розгачами-то? Комедия, ей-богу. И поучительная, доктор, для этих-то подлецов. Иначе нельзя-с. – Он посмотрел на помощника, плешивого старичка с табачными крошками в усах. – Все ли готово, Алексей Алексеич?
Помощник отвечал утвердительно.
Восемьсот каторжан без шапок стояли на дворе двумя полукружьями. Выло свежо и солнечно. На сизой, обритой половине арестантских голов, казалось, поигрывали тени.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161