ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не оттого, что «несокрушимость» Лопатина как бы на моих глазах дала глубокую трещину. Сказать правду, я вообще-то недолюбливаю твердокаменных. Да и Тургенев имел в виду не отсутствие эмоций, другое… Нет, тут вот что. Случаются в архиве минуты, когда ненароком, с разгона налетаешь на интимное и тотчас чувствуешь себя юрким соглядатаем, почти бесстыдником из ведомства, читающего в сердцах. Чужая интимная тайна – всегда тайна. Даже если она и рассекречена временем. Горестное признание Лопатина предназначалось тому, кто жил на улице Сен-Жак.
На улице Сен-Жак, у флигеля невзрачного дома номер 328, однажды, в феврале, два дня кряду дрогла на сыром ветру толпа парижан. Были рабочие и работницы, студенты и литераторы, были даже офицеры.
Выстраиваясь очередью, они молчаливо втягивались в подъезд и медленно, прижимаясь к перилам и пропуская встречных, уже уходивших, поднимались на лестничную площадку, к квартире с настежь распахнутой дверью.
Выждав, когда немного опустеет прихожая, люди заполняли маленькую приемную и небольшой кабинет, осторожно, бочком протискиваясь между высокими, до потолка, некрашеными книжными полками.
В кабинете за столом стоял во весь свой могучий рост пожилой статный человек, пухлое круглое лицо которого с нехоленой рыжевато-седой бородою и мягкими серыми глазами освещалось задумчивой, рассеянной, смущенной улыбкой. Склонив голову, он выслушивал то, что говорили и повторяли ему незнакомые люди. А они говорили гражданину Лаврову, что он мужественный борец за свободу, великий социалист, что они, парижане, видят в нем вождя той России, которая жаждет избавиться от деспотизма. И вдруг какой-нибудь блузник из предместья молча прижимал к своей груди папашу Пьера, мгновенно возвращая Лаврова в незабвенные времена Коммуны. Он благодарил, голос его пресекался…
В те дни газеты извещали, что Лаврова гонят из Парижа. Он был сильно виноват перед русским царем. Виноват и по совокупности и преступлением свежим – участвовал в создании Красного Креста, призванного поддерживать русских политических заключенных. Елисейский дворец не желает ссориться с Зимним дворцом, пусть русский эмигрант убирается из Франции, из Парижа. А Париж шел на улицу Сен-Жак. Вот она где, вот она в чем – всемирная-то отзывчивость.
Лавров задерживал дыхание, боясь слез.
Но как раз в эти мгновения, словно наперекор растроганности, почти сентиментальной, пронизывали его ощущения другого дня, тоже февральского, но непарижского. Вернее, не дня, а студеной ночи с ясной луною в тусклом луннике – глухо, быстро и дробно стучали копыта, звезды мчались в снежной пыли, кренился лес, как эскадра, а рядом в санях плотно и крепко держался Герман, совсем еще молодой Герман Лопатин, и потому в этой скачке, в этом стремительном движении было что-то буслаевское, когда нет ничего невозможного.
В череде эмигрантских лет, в невзгодах и утратах, в бесконечной работе теоретика революционного движения, философа, бьющегося над мучительно сложными вопросами революционной этики, Лавров метил красным годовщины бегства из Кадникова. Но, кажется, именно теперь, в ненастные февральские дни, когда парижане шли на улицу Сен-Жак, может быть, только теперь он сознавал поворотное, рубежное, рубиконное значение этого бегства. Не потому, что слышал – «великий борец», «признанный вождь» (все это Петр Лаврович относил на счет галльской пылкости), а потому, что после той февральской ночи началось, как он сам определил, его явное и определенное присоединение к походным порядкам действующей армии социалистов.
Изгнанный из Франции, он уехал на ту сторону Ла-Манша, отсутствовал не очень-то долго и вернулся в Париж: на улице Сен-Жак поселился г-н Кранц. А если у консьержа спрашивали, как пройти к г-ну Лаврову, привратник не моргнув глазом указывал на двери г-на Кранца. Каждое утро в квартиру г-на Кранца поднималась старушка соседка, она приносила молоко и булочки-круасаны. Обедал г-н Кранц в скверном ресторанчике, хозяйка, мадам Трэн, приветливо кивала: «Бонжур, мсье Лавров». Тождество г-на Кранца и г-на Лаврова не было, разумеется, загадкой и для комиссара полиции, однако обладатель трехцветного шарфа не проявлял служебного рвения: велено наблюдать, а не выселять – хотя декрет об изгнании и не отменен, но в республике существует такое неудобство, как общественное мнение.
Дважды в неделю он обедал плотнее и вкуснее – у семейных товарищей, французов и русских. Ежедневно два часа отдавал посетителям. Случалось, наведывались фигуры весьма подозрительных качеств. Лопатин сердился: «И охота вам, Петр Лаврыч, пускать к себе всякую дрянь?!» Лавров благодушно разводил руками: «От двух до четырех ко мне может заявиться даже шпион, и я приму его». Лопатин, ласково улыбаясь, пожимал плечами и думал про себя, что в шутке Тургенева есть, пожалуй, доля правды: от Петра Лавровича припахивает липовым медом и отдает ландышем. Изредка он посещал театр. «Опять мелодрама?» – трунил Лопатин. Петр Лаврович конфузился: «Питаю слабость…»
Из прежних петербургских привычек – ах, милый дом на Фурштатской – он сохранил обычай журфикса: прошу пожаловать вечером в четверг. Председательствовал самовар, объемом не меньше вокзального, в свитском окружении белых тарелок с бисквитами. Приезжие из России, прозябшие в ссылках, задерганные всяческими начальствами, изгрызенные нуждой, оттаивали и согревались. Приезжие из Цюриха или Женевы, словно позабыв колючие раздоры, обнаруживали, что в политике не обойтись без компромиссов. Заглядывал кто-нибудь из трех мушкетеров марксизма – Гед, Дюваль или Поль Лафарг. Отвесив общий поклон, элегантно поцеловав ручку мадам Лопатиной, красавец Лафарг бурно приветствовал Германа: «Салют московиту!..» Зять Маркса давно уж не жил на тихой Шерш-Миди, где когда-то писал письмо, рекомендуя своему тестю гражданина Лопатина. Лафарг жил на бульваре Порт-Рояль, неподалеку от тюрьмы Сент-Пелажи; Энгельс, сообщая товарищам адрес Поля, невесело шутил – удобно на случай, если посадят. Случай не замедлил, и Лопатин вместе с Лавровым еще недавно ходил на тюремные свидания с креолом… «Салют московиту!» – сверкнул Лафарг белозубой улыбкой и замкнул уста: Лавров перелистывал томик Шекспира.
Петр Лаврович обладал внятным, сочным голосом. Грассировал он не шибким парижским манером, а широко и вольготно, звучало усадебное, старозаветное, вольтерьянское, но, читая Шекспира, он преображался – вулкан страстей: этот мягкий, деликатный кабинетный человек обладал душой мятежника.
Расходились поздно, предварительно одолжившись у Лаврова книгами. Говорили, что у него пять тысяч томов. Лопатин ворчал: «Утащат, Петр Лаврыч, ей-ей, утащат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161