ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Случилось это после концерта Кристофа. Грация была на концерте со Стивенсами, и ее до боли потрясло гнусное зрелище толпы, которая потехи ради глумилась над артистом… И не просто над артистом. Над тем, кто в глазах Грации был живым воплощением искусства, олицетворением всего божественного в жизни. Ей хотелось заплакать, убежать. Но пришлось вытерпеть до конца гам, свистки, шиканье, а по возвращении к тетке еще выслушивать оскорбительные рассуждения, серебристый смех Колетты, обменивавшейся с Люсьеном Леви-Кэром притворными соболезнованиями. Запершись в своей комнате, Грация зарылась в подушки и рыдала до поздней ночи: она вслух говорила с Кристофом, утешала его, готова была отдать свою жизнь ради того, чтобы он был счастлив; ее приводило в отчаяние собственное бессилие. С тех пор Париж окончательно ей опостылел. Она обратилась к отцу с просьбой взять ее. Она писала:
«Я не могу больше здесь жить, не могу, я умру, если пробуду здесь еще немного».
Отец тотчас же приехал, и как ни трудно было им выдержать борьбу с грозной теткой, отчаяние придало им силы.
Грация вернулась в их огромный, по-прежнему сонный парк. Радостно встретилась она с милой природой, с милыми ее душе существами. Из Парижа она унесла с собой и все еще хранила в своем наболевшем и только теперь обретавшем спокойствие сердце чуточку северной грусти, которая, словно туманная дымка, понемногу таяла на солнце. Она думала о несчастном Кристофе. Лежа часами на лужайке и слушая знакомые голоса лягушек и цикад или сидя за роялем, к которому теперь ее влекло чаще, она мечтала о друге, о первом своем друге; часами тихонько разговаривала с ним и ничуть не удивилась, если бы он вдруг открыл дверь и вошел в комнату. Она написала ему письмо и после долгих колебаний послала, не подписав своего имени; как-то утром тайком от всех она отправилась полями за три километра в дальнюю деревушку и с бьющимся сердцем опустила в почтовый ящик свое послание — хорошее, трогательное, где говорила Кристофу, что он не одинок, что он не должен отчаиваться, что о нем думают, его любят, молятся за него, — жалкое письмо, глупо затерявшееся по дороге и так и не дошедшее до него.
Потом потянулись однообразные, безмятежные дни. И снова глубокий италийский мир, дух покоя, тихого счастья, безмолвной созерцательности снизошли в целомудренное, молчаливое сердце далекой подруги Кристофа, сердце, где продолжало теплиться, как неугасимый огонек, воспоминание о нем.
Но Кристоф не ведал о простодушной любви, издали осенявшей его, — о любви, которой впоследствии суждено было занять столько места в его жизни. Он не знал также, что на том самом концерте, где его так грубо оскорбили, присутствовал и его будущий друг, милый спутник, которому предстояло идти с ним бок о бок, рука в руке.
Кристоф был одинок. Считал, что одинок. Впрочем, это нисколько не угнетало его. Он не чувствовал теперь той щемящей тоски, которая томила его когда-то в Германии. Он окреп, возмужал; он знал, что так оно и должно быть. Его иллюзии насчет Парижа рассеялись: люди везде одинаковы, надо с этим мириться, а не упорствовать в ребяческой борьбе с целым светом: надо быть самим собой, сохранять спокойствие. Как говорил Бетховен: «Если мы отдадим жизни все наши жизненные соки, то что же останется нам для более благородного, более возвышенного дела?» Кристоф с необыкновенной ясностью осознал свой характер и характер своего народа, который некогда так строго осуждал. Чем больше его угнетала атмосфера Парижа, тем сильнее испытывал он потребность искать прибежища у себя на родине, в объятиях поэтов и композиторов, вобравших в себя все лучшее, что в ней есть. Стоило ему открыть их книги, и комнату тотчас наполнял голос залитого солнцем Рейна, освещала приветливая улыбка покинутых старых друзей.
Как он был неблагодарен! Как мог он не открыть раньше сокровища их чистых и добрых сердец? С краской стыда вспоминал он все, что наговорил несправедливого и оскорбительного о них, когда еще жил в Германии. Тогда он видел только их недостатки, их неуклюже церемонные манеры, их слезливый идеализм, их притворство, их приступы малодушия. Ах, какая это была мелочь по сравнению с их огромными достоинствами! Как мог он быть таким жестоким к их слабостям и какими трогательными казались они ему теперь даже благодаря этим слабостям — какими человечными! Наступила естественная реакция: сейчас его привлекали как раз те из них, кто особенно пострадал от его несправедливости. Чего только не наговорил он в свое время о Шуберте или о Бахе! А теперь он чувствовал, как они ему близки. Теперь эти великие души, в которых он с таким нетерпением искал смешные и нелепые черты, склонялись над изгнанником, заброшенным на чужбину, и с ласковой улыбкой говорили ему:
«Брат наш! Мы здесь. Мужайся! И на нашу долю выпало больше бед, чем полагается человеку… Пустое! С этим можно справиться…»
Он слышал бушевание безбрежной, как океан, души Иоганна-Себастьяна Баха: ревут ураганы и ветры, проносится вихрь жизни; народы, опьяненные ликованием, болью, яростью, и над ними — кроткий Князь Мира, Христос; города, разбуженные криками ночной стражи, с радостными возгласами устремляются навстречу божественному Жениху, чьи шаги сотрясают мир; дивный кладезь мыслей, страстей, музыкальных форм, героической жизни, шекспировских озарений, савонароловских пророчеств, пасторальных, эпических, апокалиптических видений, — и все это заключено в приземистом, скромном тюрингенском органисте, с двойным подбородком, с блестящими глазками, с морщинистыми веками и высоко поднятыми бровями… Кристоф так ясно его видел! Вот он — суровый, жизнерадостный, немного смешной, с головой, наполненной аллегориями и символами, готикой и рококо, вспыльчивый, упрямый, безмятежно ясный, страстно любящий жизнь и томящийся по смерти; Кристоф видел его в школе — гениального педанта среди грязных, грубых, нищих, покрытых коростой учеников, с хриплыми голосами, негодяев, с которыми он ругался, иногда даже дрался, как крючник, и которые однажды избили его; видел его в семье, окруженным кучей детей — их было двадцать один человек, из которых тринадцать умерли раньше отца, а один родился идиотом; остальные, хорошие музыканты, устраивали для него домашние концерты… Болезни, похороны, ядовитые споры, нужда, непризнанный гений, и над всем этим — его музыка, его вера, избавление и свет, прозреваемая, предчувствуемая, желанная, завоеванная Радость — бог, дыханье божье, обжигавшее его до костей, поднимавшее дыбом волосы, метавшее громы из его уст… О Сила! Сила! Благословенна гроза Силы!..
Кристоф жадно впивал в себя эту силу. Он чувствовал благотворное действие могучей музыки, лившейся из немецких душ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132