ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но он не принимал этой веры, он отказывался искать прибежища на этом Острове мертвых… Жизни! Правды! Не желает он быть героем, который лжет. Слабым душам эта оптимистическая ложь, может быть, нужна, чтобы жить; и Кристоф счел бы преступлением отнять у этих несчастных спасительную иллюзию. Но для себя он отвергал подобные уловки: лучше умереть, чем жить иллюзиями… А разве искусство не та же иллюзия? Нет, во всяком случае не должно быть ею! Правды! Правды! Широко открыв глаза, вдыхать всеми порами могучее дыхание жизни, видеть вещи, как они есть, смотреть в лицо своим бедам — и смеяться.
Пробежало еще несколько месяцев. Кристоф потерял надежду вырваться из своего города. Единственный, кто мог бы его спасти, Гаслер, не захотел поддержать его, а дружба старого Шульца была ему дарована лишь для того, чтобы тотчас же лишиться ее.
Вернувшись домой, Кристоф написал Шульцу — и получил от него два пламенных послания, но какая-то усталость, а главное, невозможность выразить свои мысли на бумаге, помешала ему поблагодарить Шульца за его чудесные слова, — он оттягивал ответ со дня на день. Когда же Кристоф решился наконец написать, он получил от Кунца несколько слов с известием о кончине его старого друга. Кунц сообщил, что у Шульца был бронхит, осложнившийся воспалением легких; старик запретил беспокоить Кристофа, но говорил о нем все время. Слабость и тяжелая болезнь не избавили его от мук долгого умирания. Шульц поручил Кунцу уведомить о своей смерти Кристофа и передать, что мыслями он был с ним до последнего часа, что он благодарит его за счастье, которым обязан своему юному другу, что его благословение всегда будет с Кристофом. Но Кунц умолчал о том, что, по всей вероятности, день, проведенный с Кристофом, был причиной обострения болезни и смерти Шульца.
Кристоф молча плакал; он только тут понял, как много потерял в лице своего друга и как любил его; он страдал, как всегда, оттого, что не сумел раскрыться полнее и лучше. Но было уже поздно. А что теперь осталось у него? Милый Шульц вошел в его жизнь лишь для того, чтобы с его уходом пустота стала еще более пустой. Кунц и Поттпетшмидт были ему дороги только как друзья Шульца. Кристоф написал им, и на этом их связь оборвалась. Он сделал попытку завязать переписку с Модестой, но получил от нее ничем не примечательное письмо, где говорилось о самых безразличных вещах. Он решил не продолжать этот диалог. Теперь он никому не писал, и никто не писал ему.
Молчание. Молчание. Оно навалилось на Кристофа тяжелой плитой. Оно засыпало его пеплом. Казалось, уже близок вечер, а ведь Кристоф еще только-только начал жить. Он не желал покоряться! Час сна еще не наступил. Жить!..
А жить в Германии Кристоф уже не мог. Он так настрадался в захолустной духоте маленького городка, где погибал его талант, что стал даже несправедлив. Нервы его были напряжены, малейший укол превращался в рану. Так мучаются несчастные звери, погибающие от тоски в неволе, в загонах и клетках зоологического сада. Кристоф, сочувствуя им, иногда приходил взглянуть на них; он всматривался в их прекрасные глаза, в которых горел, с каждым днем потухая, огонь ярости и отчаяния. Уж лучше жестокая освободительница — пуля! Все, что угодно, только не это свирепое равнодушие людей, которые не дают им ни жить, ни умереть!
Но сильнее всего удручала Кристофа не вражда окружающих, а непостоянство их натуры, бесформенность и пустота их душевного мира. Уж лучше ожесточенное упрямство твердолобой и ограниченной людской породы, которая отказывается признавать всякую новую идею! Против силы можно действовать силой — киркой и динамитом, от которого взлетают на воздух скалы. Но что делать с бесформенной массой, которая поддается, как кисель, малейшему нажиму и даже не сохраняет отпечатка? Все мысли, вся сила — все исчезает, как в пучине; разве только от упавшего камня чуть подернется рябью поверхность. Пасть откроется, сомкнется — и прощай все живое!
Какие это враги? Уж лучше бы они были действительно врагами! Эти люди не имели опоры для любви или ненависти, веры или неверия — ни в религии, ни в искусстве, ни в политике, ни в обыденной жизни; вся их энергия расходовалась на попытки примирить непримиримое. Со времени германских побед они всячески старались создать компромисс, отвратительное месиво из новой силы и старых принципов. Они не отрекались от былого идеализма — для этого понадобилась бы искренность, на которую они были не способны; они лишь фальсифицировали его, чтобы подчинить немецким интересам. Подобно безмятежному и двойственному Гегелю, ждавшему Лейпцига и Ватерлоо, чтобы приспособить свою философию к идее прусского государства, все меняли свои убеждения, по мере того как изменялись интересы. Когда немцев били, они уверяли, что идеалом для Германии является человечность. Теперь, когда немцы побили других, они стали доказывать, что Германия и есть образец человечности. Когда перевес был на стороне других стран, они утверждали вместе с Лессингом, что «любовь к отечеству есть героическая слабость, без которой легко можно обойтись». Они именовали себя «гражданами мира». Теперь, после победы, они выражали свое презрение к утопиям «на французский манер», вроде всеобщего мира, братства, мирного прогресса, прав человека, естественного равенства; они говорили, что у наиболее могущественного народа есть абсолютное право по отношению к другим народам, а эти последние, будучи более слабыми, бесправны перед Германией. Она — живой бог, олицетворенная идея, развитие которой осуществляется на путях войны, насилия, гнета. Сила — Сила с большой буквы — теперь, когда она была на стороне Германии, стала священной. Силу превратили в образец идеализма, образец разума.
Правду говоря, Германия так страдала целые столетия от наличия идеализма и отсутствия силы, что после всех испытаний ей позволительно было сделать невеселое признание: превыше всего — Сила. Но сколько тайной горечи в этом признании народа Гердера и Гете! Эта победа Германии — увы! — означала отступничество от германского идеала, посрамление его… И немцы с невероятной легкостью отреклись от идеала в силу прискорбной склонности, присущей даже лучшим из них, — склонности к подчинению.
«Характерная особенность немца, — сказал Мозер уже более столетия назад, — это послушание».
А госпожа де Сталь говорила:
«Они титаны послушания. Они прибегают к философским доводам, чтобы объяснить то, что не имеет ничего общего с философией: уважение к силе и размягчающее действие страха, под влиянием коего уважение перерастает в восторг».
Кристоф обнаруживал это чувство у всех немцев, великих и малых, начиная с шиллеровского Вильгельма Телля, этого степенного мелкого буржуа, здоровенного, как грузчик, который, по выражению свободомыслящего еврея Берне, «проходит мимо столба „дорогого господина“ Геслера с опущенными долу глазами, в надежде примирить честь со страхом и оправдаться тем, что, раз он не видел шляпы, значит, не ослушался» — и кончая уважаемым профессором Вейссе, семидесятилетним старцем, одним из самых высокочтимых ученых их города, который, завидев «господина лейтенанта», торопливо сбегает с тротуара на мостовую, чтобы уступить ему дорогу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132