ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Это гигиеническая мера. Ведь не храним же мы у себя дома наших прадедушек. Когда они умирают, их вежливо спроваживают, пусть себе тлеют в другом месте, да еще для верности придавливают сверху камнем, чтобы они не вздумали вернуться. Чувствительные души, кроме того, убирают могилы цветами. Пусть! Мне-то что до этого! Мне нужно одно: чтобы они оставили меня в покое. Ведь я же их оставляю в покое! Каждому свое! Пусть мертвые будут с мертвыми, живые с живыми.
— Есть покойники, которые живее живых.
— Нет, нет! Вернее было бы сказать, что есть живые, которые мертвее мертвых.
— Пожалуй, что и так. Во всяком случае, есть старое, в котором много юного.
— Ну что ж, юное от нас не уйдет… Но что-то не верится. То, что было хорошо однажды, не бывает таким вторично. Хороша только перемена. Самое важное для нас оградить себя от стариков! В Германии их тьма-тьмущая. Смерть старикам!
Кристоф внимательно слушал заносчивые афоризмы молодого человека, но не соглашался с ним; впрочем, отчасти он разделял высказанные незнакомцем мнения и даже узнавал в его словах некоторые свои мысли; его смущало лишь то, что молодой человек все преувеличивает до карикатуры. Но, приписывая, как обычно, свою серьезность другим, Кристоф убеждал себя, что, быть может, его собеседник, который казался ему образованнее и красноречивее, чем он сам, более последователен в своих логических выводах. Кристофу многие не прощали его гордой веры в себя, а между тем он часто бывал до наивности скромен; его легко было поддеть на удочку ученым людям, если только они не слишком козыряли своими знаниями, желая уклониться от стеснительного спора. Маннгейма тешили собственные парадоксы, постепенно он утратил всякую меру и щеголял изречениями, одного другого сумасбродней: он и сам в душе над ними подсмеивался, ибо не привык, чтобы к нему относились серьезно. Его искренне забавлял Кристоф, добросовестно оспаривавший его вздорные утверждения, вникавший в них; но, подтрунивая над Кристофом, Маннгейм все же был польщен уважительным тоном своего собеседника, — он находил его смешным и очаровательным.
Расстались они, как старые друзья. Часа через три, на репетиции в театре, Кристоф, к удивлению своему, внезапно увидел в приоткрывшейся маленькой двери, которая вела в оркестр, голову Маннгейма. Он весь сиял, гримасничал и делал Кристофу какие-то непонятные знаки. По окончании репетиции Кристоф подошел к нему. Маннгейм по-приятельски взял его под руку.
— Найдется у вас свободная минутка? Послушайте! Меня осенила одна идея. Вам она, может быть, покажется вздорной. Нет ли у вас желания изложить на бумаге все ваши размышления о музыке и наших музикусах? Вы надрываетесь, поучая четырех ослов из вашей братии, которые знают одно: дуть в трубу или пилить на деревяшке. Не лучше ли вместо этого обратиться к широкой публике?
— Не лучше ли? Нет ли у меня желания?! Ах, черт… Да где же меня напечатают? Хорош совет!
— Подождите. У меня есть предложение… Дело в том, что я и мои друзья — Адальберт фон Вальдгауз, Рафаэль Гольденринг, Адольф Май и Люциан Эренфельд — основали журнал (вам он, конечно, знаком), единственный свободомыслящий журнал во всем городе — «Дионис». Все мы — ваши поклонники и были бы счастливы, если бы вы к нам примкнули. Хотите взять на себя музыкальную критику?
Кристоф пришел в замешательство от оказанной ему чести: ему до смерти хотелось принять предложение Маннгейма. Но он боялся, что не оправдает доверия редакции: он не умел писать.
— Да будет вам! — сказал Маннгейм. — Ручаюсь, что вы отлично справитесь. И, наконец, раз вы станете критиком, вам и книги в руки. С публикой не церемоньтесь. Она тупа, как чурбан. Что ей художник! Художника можно освистать. А вот критик — тот имеет право сказать: «Освищите-ка мне этого человека!» Ведь это снимает с публики тяжелую повинность: думать. А вы — думайте все, что вам взбредет в голову. Или, вернее, делайте вид, что думаете. Лишь бы задать корм гусям, а уж какой — не важно. Подберут все до крошки!
Кристоф в конце концов согласился и стал рассыпаться в изъявлениях благодарности. Но поставил одно условие: чтобы ему было дано право говорить все, что он сочтет нужным сказать.
— А как же, — ответил Маннгейм. — Безусловная свобода! У нас все свободны!

В третий раз Маннгейм подстерег Кристофа в театре, где и представил его после спектакля Адальберту Вальдгаузу и своим друзьям. Кристофу был оказан дружеский прием.
Кроме Вальдгауза, который принадлежал к одному из старейших и знатнейших родов во всем крае, все остальные происходили из богатых еврейских семей: отец Маннгейма был банкир, Гольденринга — владелец известной винодельческой фирмы, Мая — директор металлургического завода, Эренфельда — крупный ювелир. Эти отцы принадлежали к старому поколению немецких евреев, трудолюбивых и упорных, верных национальному духу, приумножавших свое благосостояние жесткой и энергичной рукой и в этом упорстве черпавших больше наслаждения, чем в своем богатстве. Сыновья были, казалось, рождены, чтобы расточать созданное отцами: они глумились над семейными традициями, над скопидомством и муравьиным трудолюбием, которыми были одержимы их отцы; они корчили из себя свободных художников и делали вид, что презирают богатство, что готовы бросить свое состояние на ветер. Но на деле они держались за него крепко и, каким бы безумствам ни предавались, никогда не теряли до конца трезвости мысли и практического чутья. Да и отцы были начеку и в случае надобности натягивали вожжи. Самый ветреный из этих молодых людей, Маннгейм, охотно раздарил бы все, что имел; но у него ничего не было; и, браня отца за его крохоборство, он про себя лишь посмеивался и находил, что отец прав. И только Вальдгауз, сам распоряжавшийся своим капиталом, отдавал журналу и душу и деньги. Вальдгауз был поэтом. Он писал «Полиметры» в стиле Арно Гольца и Уолта Уитмена — длиннейшие строки чередовались в них с короткими, а точки, двоеточия, многоточия, вопросительные и восклицательные знаки, тире, прописные буквы, курсив, подчеркнутые слова играли важную роль, наравне с аллитерциями и повторами слов, строк, целых фраз. Кроме того, он вкрапливал в свою поэзию слова на всех языках. Он собирался выразить в стихах (непонятно зачем) живопись Сезанна. При всем том его истинно поэтическая душа не выносила заурядности. Чувствительность уживалась в нем с сухостью, простодушие с салонной изощренностью. Хотя его стихи были плодом усидчивого труда, он старался придать им налет бесшабашной небрежности. Вальдгауз был бы недурным поэтом для светского общества. Но эта порода уже расплодилась и в журналах и в гостиных; а он хотел быть единственным. Он почему-то решил разыграть из себя аристократа, поднявшегося над предрассудками своей касты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132