ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я послал ей еще одно письмо и потом — еще.
Вообще-то письма из Англии приходили: так, я получил неприятное сообщение о дебошах Джорджа, узнал о рождении дочки у Мэрион, о событиях в семье Чарльза Марча. К своему удивлению, получил я письмо и от Солсбери, который писал, что мое состояние явилось для него неожиданностью, так как в конце судебной сессии я выглядел менее утомленным, чем всегда. По-видимому — так, во всяком случае, ему кажется, — мне будет небезынтересно узнать, что и у него в начале адвокатской практики было не очень благополучно со здоровьем. «Что это, — подумал я, — зондирование почвы? Или проявление дружеского участия?» Вероятно и то и другое, решил я.
Однако все эти новости только на несколько минут занимала меня. Никогда в жизни я еще не был столь эгоцентричен. В душе моей гнездились лишь две заботы — болезнь и Шейла. Все остальное было так буднично! Меня ничуть не интересовали ни происходившие вокруг события, ни остальные люди. Я понимал, что мои беды взаимно влияют друг на друга. У меня появилось ощущение, которого боятся все люди и которое, как я со временем увидел, довлело над одним существом, — ощущение, что моя жизнь протекает независимо от моей воли и я не властен ничего изменить. Можно сколько угодно говорить и думать, что нашей жизнью руководят неподвластные нам силы и что мы лишь тешим себя иллюзией, считая, будто можем изменить ее по своей воле, но когда эта иллюзия оказывается под угрозой, мы начинаем отчаянно цепляться за нее. И если мы чувствуем, что эта иллюзия может рассыпаться в прах, нами овладевает несказанный ужас.
Доведенный до предела, этот ужас граничит с безумием. Его ощущают многие из нас, по меньшей мере в те минуты, когда мы оказываемся в тисках неодолимой страсти. Эта страсть может доставлять нам удовольствие, а может и не доставлять, но в большинстве случаев мы способны владеть собой; однако бывают минуты — особенно в любви, особенно при такой любви, какую я питал к Шейле, — когда иллюзия, будто человек способен управлять своей жизнью, рассыпается, мы видим, что попали в лапы неотвратимого рока, и ни голос протеста, ни все наши доводы не могут повлиять на наши поступки, как шум моря в часы моих ночных бдений не мог ни увеличить, ни уменьшить моей тоски.
В такие минуты мне приходила мысль о самоубийстве. Не от отчаяния, а от желания все же восторжествовать над роком, оказаться хозяином своей судьбы. Я уверен, что по тем же мотивам мысль о самоубийстве приходит в голову, и другим людям, оказавшимся в таком же положении, как я. Уйти из жизни не только для того, чтобы избавиться от страданий, но и чтобы доказать единственно доступным нам способом, что самое страшное не в этом и что в конечном итоге жизнь человека подчинена его воле! Так, во всяком случае, обстояло дело со мной.
Желание проявить свою волю лежало и в основе планов, которые я строил на будущее, игнорируя и свою болезнь, и существование Шейлы. Моя несчастная любовь длится слишком долго, решил я. Надо забыть Шейлу, поправиться, наметить, что делать дальше. И я строил планы, исходя из предположения, что страсть моя отошла в прошлое и что я могу усилием воли заставить себя выздороветь, — планы о том, чего мне никогда не совершить.
Помимо страха, что я потерял волю, у меня в эти дни был и другой постоянный спутник — страдание. Оно было столь безмерно, столь безгранично, что даже гнев во мне умолкал, все мои жалобы и утверждения казались проявлением задетого самолюбия, и я лишь чувствовал себя бесконечно несчастным. Это было просто страдание, ничем не примечательное, всепоглощающее страдание. Оно пронизывало меня, как слабость пронизывает все тело. Мне казалось, что более несчастным я никогда не буду.
Миновала середина сентября. Страдания мои длились уже не одну неделю, — боль не отпускала меня ни на минуту, она была всегда со мной. Однажды я сидел у прибрежных скал и смотрел на голые, красновато-коричневые горы, над которыми клубились низко нависшие облака. Море было спокойно, как в первые дни моего пребывания здесь, и облака отражались тонкими белыми полосками на его блестящей, словно полированной поверхности. Глядя на них, я машинально подумал: откуда, интересно, взялись эти полоски, похожие на брусья решетки, ведь облака — во всяком случае с того места, где я сижу, — кажутся огромными, пушистыми шапками, нависшими над вершинами гор.
Более безмятежное зрелище трудно было себе представить.
И вдруг я почувствовал, что больше не оплакиваю свою горькую участь. Я почувствовал, что не сержусь больше на Шейлу (я думал о ней с отеческой нежностью, представляя себе, как она терзается, мечется); почувствовал, что все мои протесты, планы и попытки возродить волю столь же беспомощны, как усилия ребенка, пытающегося перекричать бурю; что нет у меня ни характера, ни гордости, я не могу даже делать вид, будто уважаю себя. Я почувствовал, что несчастье сломило меня. В эту минуту просветления — сколько бы ни восставал я против этого вывода на другой день — я почувствовал, что мне надо смириться со своей беспомощностью, что я человек конченый и ничего больше добиться не смогу.
Настал октябрь. Через несколько дней начиналась осенняя судебная сессия. Необходимо было прийти к какому-то решению. Возвращаться мне или нет?
За последние две недели я получил несколько писем от Шейлы — одно за другим, через день; она как бы извинялась за свое молчание, но ни словом не упоминала о причинах, и в каждом письме было две-три фразы, звучавшие как призыв о помощи. Пытаясь прийти к какому-то решению, я старался не думать о письмах Шейлы. Я заставлял себя не думать о том, что я здесь пережил и открыл в себе.
Здоровье мое не улучшалось, но и не ухудшалось. Точнее говоря, гемоглобин по-прежнему падал, правда гораздо медленнее. А другие симптомы и вовсе пошли на убыль. Я сильно загорел, отчего выглядел вполне здоровым, и лишь зоркий глаз врача мог бы обнаружить, что у меня не все в порядке. Это будет мне на руку, если я решусь бросить вызов судьбе, рассуждал я.
Возможно, мне не суждено поправиться, тогда не все ли равно, как я поступлю?
Но если я хочу извлечь практическую пользу из своего возвращения к жизни, я должен внушить себе, что непременно поправлюсь.
Предположим, что я внушу это себе. В таком случае что разумнее: скрывая болезнь, попытаться работать? Или побыть здесь, пока я не выздоровею?
Ответ напрашивался сам собой. Стоит мне сейчас надолго удалиться от дел, и я уже никогда не вернусь к своей профессии. Если я пропущу одну судебную сессию, это причинит мне немалый ущерб, если же я пропущу две — как адвокат я погиб. На жизнь я, пожалуй, сумею кое-как заработать и, может быть, даже сумею получить какую-то мелкую должность, но блестящей карьеры я уже никогда не сделаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116