Кроме того, здесь слишком много места, чтобы жить одному. Кочерга готова?
– Да, она уже достаточно нагрелась.
Я вынул ее из камина, где она уже некоторое время поджаривалась на угольях. Кончик ее раскалился до ярко-белого цвета, который постепенно, по мере приближения к рукоятке, переходил в тускло-оранжевый. Держа в одной руке чашу с пуншем, другой я сунул в нее кочергу. Раздалось громкое шипение и треск, чаша вздрогнула у меня в руках, когда в нее низвергнулась струя жара. Запах вина, гвоздики, лимона и корицы с такой силой ударил мне в ноздри, как будто я погрузил лицо в кроваво-красные глубины напитка.
Подняв голову, я увидел, что друзья с любопытством смотрят на меня.
В этот момент я как никогда был близок к тому, чтобы рассказать им о своей любви, и перед моим внутренним взором встали воспоминания, которые, оказывается, нисколько не потускнели со временем, оставаясь такими же свежими и яркими, как и вино, которое я держал в руках. Но я сдержался, потому что реплики друзей и тон, которым они были произнесены, не способствовали душевным излияниям. Если бы я все-таки рискнул и облек свою память в слова, то рассказ мой ничем не отличался бы от тех, которые ходили в нашей среде, вызывая гнев и раздражение. Да и не мог я поделиться с ними своей болью и рискнуть приоткрыть хотя бы малую толику того, что случилось со мной в Бера, а потом и позже, в Сан-Себастьяне.
Пунш по-прежнему исходил паром. Я погрузил в него черпак и по очереди наполнил каждую кружку. Мы выпили за короля, за наш полк, а потом за отсутствующих друзей.
Воцарилась привычная тишина, мы погрузились в воспоминания. Затем Уэлфорд вновь наполнил наши кружки и поднял свою, салютуя портрету, который я с неохотой повесил над камином, после чего обернулся ко мне:
– А теперь тост за вас, Фэрхерст, за то, что вы наконец обрели свою гавань. Желаю вам хорошего здоровья, долгих лет жизни и счастья новому сквайру Керси. Не знаю другого человека, который заслуживал бы этого больше вас.
Я отпил вина, обнялся по очереди с друзьями и спустя мгновение пришел в себя настолько, что смог поинтересоваться у Бакли новостями из Лондона.
Утром мы проснулись рано. Слуги разбудили нас по моему приказанию, поскольку уже в десять часов мы должны были быть в Кэвендише. Мы выехали из поместья с первыми лучами солнца – впервые за последние несколько недель его не закрывали тяжелые дождевые тучи – и втроем ехали в ряд, а сзади скакали мои грумы.
– Я вижу, вы по-прежнему ездите на Доре, – сказал Бакли. – Но ведь она наверняка уже слишком стара и не годится для быстрой ходьбы под седлом.
Я промолчал, и за меня ответил Уэлфорд:
– Я всегда говорил, что в лошади молодость не может считаться равноценной заменой уму, равно как силой не заменишь опыт и мудрость.
Я потрепал Дору по шее.
– Я не сажусь на нее, если день обещает быть тяжелым. Конечно, для скачек она уже не годится, но вполне подходит для того, что нам сегодня предстоит.
На месте сбора я познакомил друзей с остальными участниками охоты, несколькими дамами, которые предпочли бросить вызов холоду и неодобрению своих соседей-пуритан, и парой местных фермеров. Не успели лошади остыть, как главный егерь подал знак к началу охоты. Загонщики заняли свои места, и мы рысцой тронулись по просеке.
Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.
Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.
Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.
Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.
– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.
– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.
Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133
– Да, она уже достаточно нагрелась.
Я вынул ее из камина, где она уже некоторое время поджаривалась на угольях. Кончик ее раскалился до ярко-белого цвета, который постепенно, по мере приближения к рукоятке, переходил в тускло-оранжевый. Держа в одной руке чашу с пуншем, другой я сунул в нее кочергу. Раздалось громкое шипение и треск, чаша вздрогнула у меня в руках, когда в нее низвергнулась струя жара. Запах вина, гвоздики, лимона и корицы с такой силой ударил мне в ноздри, как будто я погрузил лицо в кроваво-красные глубины напитка.
Подняв голову, я увидел, что друзья с любопытством смотрят на меня.
В этот момент я как никогда был близок к тому, чтобы рассказать им о своей любви, и перед моим внутренним взором встали воспоминания, которые, оказывается, нисколько не потускнели со временем, оставаясь такими же свежими и яркими, как и вино, которое я держал в руках. Но я сдержался, потому что реплики друзей и тон, которым они были произнесены, не способствовали душевным излияниям. Если бы я все-таки рискнул и облек свою память в слова, то рассказ мой ничем не отличался бы от тех, которые ходили в нашей среде, вызывая гнев и раздражение. Да и не мог я поделиться с ними своей болью и рискнуть приоткрыть хотя бы малую толику того, что случилось со мной в Бера, а потом и позже, в Сан-Себастьяне.
Пунш по-прежнему исходил паром. Я погрузил в него черпак и по очереди наполнил каждую кружку. Мы выпили за короля, за наш полк, а потом за отсутствующих друзей.
Воцарилась привычная тишина, мы погрузились в воспоминания. Затем Уэлфорд вновь наполнил наши кружки и поднял свою, салютуя портрету, который я с неохотой повесил над камином, после чего обернулся ко мне:
– А теперь тост за вас, Фэрхерст, за то, что вы наконец обрели свою гавань. Желаю вам хорошего здоровья, долгих лет жизни и счастья новому сквайру Керси. Не знаю другого человека, который заслуживал бы этого больше вас.
Я отпил вина, обнялся по очереди с друзьями и спустя мгновение пришел в себя настолько, что смог поинтересоваться у Бакли новостями из Лондона.
Утром мы проснулись рано. Слуги разбудили нас по моему приказанию, поскольку уже в десять часов мы должны были быть в Кэвендише. Мы выехали из поместья с первыми лучами солнца – впервые за последние несколько недель его не закрывали тяжелые дождевые тучи – и втроем ехали в ряд, а сзади скакали мои грумы.
– Я вижу, вы по-прежнему ездите на Доре, – сказал Бакли. – Но ведь она наверняка уже слишком стара и не годится для быстрой ходьбы под седлом.
Я промолчал, и за меня ответил Уэлфорд:
– Я всегда говорил, что в лошади молодость не может считаться равноценной заменой уму, равно как силой не заменишь опыт и мудрость.
Я потрепал Дору по шее.
– Я не сажусь на нее, если день обещает быть тяжелым. Конечно, для скачек она уже не годится, но вполне подходит для того, что нам сегодня предстоит.
На месте сбора я познакомил друзей с остальными участниками охоты, несколькими дамами, которые предпочли бросить вызов холоду и неодобрению своих соседей-пуритан, и парой местных фермеров. Не успели лошади остыть, как главный егерь подал знак к началу охоты. Загонщики заняли свои места, и мы рысцой тронулись по просеке.
Гончие быстро взяли след. Местность была неровной, но золотистая дымка, подсвеченная лучами солнца, не мешала собакам и лошадям, которые были настолько свежими, что мне даже пришлось придержать свою невозмутимую старушку Дору, которая в таких случаях имела обыкновение поддаваться общему порыву. Как прекрасно знал Уэлфорд, имея полторы ноги, я не мог достойно управляться даже с ней. Мы перепрыгивали канавы, переходили в галоп, продирались сквозь живые изгороди, Бакли скакал впереди, а Уэлфорд шел замыкающим. Вскоре мы вспотели, но, прищурив глаза, стремились вперед. Нас охватило напряжение, как когда-то на поле боя, и мы не обращали внимания на сучья, шипы и грязь. На войне нам приходилось опасаться снайперов противника или засады; теперь мы рисковали своими шеями, подвергаясь, вполне возможно, еще большей опасности, которой грозили нам низко нависшие над головой ветви деревьев, спрятавшиеся в траве камни или кроличьи норы.
Загонщики заметили лису, раздалось громкое улюлюканье, и мы помчались по пропитанной влагой земле. Гончие и всадники на лошадях равно распластались в беге, вниз по склону, потом наверх, и лошади тяжко приседали на задние ноги.
Внезапный хруст донесся до меня снизу и сзади, и я еще успел высвободить ногу из стремени и спрыгнул в сторону. Мимо промчалась кавалькада, и нам повезло уже хотя бы в том, что мы не оказались под копытами лошадей. Дора перевернулась на бок и застыла в неподвижности, потом с трудом поднялась на ноги, неловко отставив в сторону левое заднее копыто. Попытавшись сделать шаг, она тяжело завалилась на передние ноги и жалобно заржала. Когда я встал с земли и подошел к ней, то заметил окровавленный острый осколок кости, который торчал у нее из бедра.
Уэлфорд придержал своего коня и вернулся назад. Слова нам были не нужны, мы и так видели, что сделать уже ничего нельзя. Оглядевшись по сторонам, мы заметили вдалеке среди деревьев фермерский дом.
– Я съезжу туда, – вызвался Уэлфорд, вновь вскакивая в седло.
– По-моему, хозяина зовут Гостлинг, – крикнул я вслед, и он, отъезжая, поднял руку в знак того, что понял меня.
Я расстегнул на Доре подпругу, и она немного приподнялась, чтобы я смог вытащить ремни у нее из-под брюха и снять седло. Потом я опустился на землю рядом с ее головой. Она прекратила бороться и просто смотрела на меня, время от времени помаргивая темным глазом. Я погладил ее по морде, пропустил между пальцев мягкие упругие уши, как делал на позициях в Испании или в ее стойле в Керси. Она досталась мне от австрийского капитана, которого я взял в плен под стенами Виттории; лошадь является единственным военным трофеем, который офицер может оставить себе на законных основаниях. Австриец на ломаном французском сообщил мне, что Дора – кобыла ирландских кровей, пятилетка и что он очень любит ее. Сидя в грязи Саффолка, я вспомнил, как Дора вышагивала по пыльным дорогам Эстремадуры, ступала по утрамбованному снегу у моего плеча, когда мы задыхались в разреженном воздухе пиренейских ущелий. Самыми сладкими были мои воспоминания о том, как она стояла на страже у амбара в Бера, нежно и бережно обнюхивая густую зеленую траву, словно благословляя наше счастье своим дыханием. Отправляясь в Брюссель, я продал ее своему приятелю, а потом, вернувшись в Керси, без колебаний выкупил ее обратно. Она помнила меня, как это обычно бывает у лошадей, и восторженно заржала, когда я взял ее под уздцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133