ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Столовую избу он тоже ставил. А сторож-то, Михалка наш Андреев, в Серебряной палате литую подволоку сделал да золотил же сам! Слыхал, наверно? А погляди-ка, человек приезжий, на Золотую палату с красным крыльцом, на Грановитую палату с шатровыми башнями, – Русь, нашу матушку, узнаешь!.. Ты что ж, казак, молчишь? – спросил словоохотливый, бойкий мужик, приметив задумчивость на лице атамана. – Ты, знать, бывал уже в Москве?
– Бывал давно, – ответил атаман. – С Пожарским был. Вот где стоим с тобой, мы тут поляков били.
– Я тоже бил Сигизмунда… Куда идешь?
– В приказы надобно дойти, – сказал Алешка. – Там у меня есть дело.
– Ну, в добрый путь! Иди. Я тоже поспешаю.
И мужичок пошел было своей дорогой, но вскоре обернулся.
– Вот что, казак любезный: помнишь, в междуцарствие в Успенском соборе попортились все своды от выстрелов. Стреляли жарко!
– Ну, помню, – сказал атаман.
– Погляди теперь! Псковский иконописец Иван Паисеин положил ныне старую роспись на новые листы. Золота ушло вот сколько: две тысячи листов! Две тысячи червонцев. Вон-на! Дело!
– А кто же ты будешь, мил человек? Откуда знаешь все?
– Я-то? – Мужик выпрямился и, довольный вопросом атамана, заулыбался. – Я и есть иконописец псковский Паисеин Ивашка… Пишу иконы на стенах. Краску растираю на сыром яйце да на пшеничной вареной воде, в киноварь же и сурик кладу и масло! А в бакан и ярь – масло и скипидар кладу. Золотил я на олифе и оное стенное письмо покрывал всегда олифою ж. Вон кто я есть! Живи да здравствуй, атаман донской, да вспоминай Паисеина. Все главные иконы на матушке Москве писаны моею кистью. Поведай на Дону о том. Я делом своим золотным дорожу… Дело! И вот что, атаман: я-то помру, но роспись тонкая переживет меня – ее ничем не смоешь.
В то время лучшие иконописцы, известные всей Рос­сии, – Чирин, Паисеин, Поспеев, Савин, Назарьев – восстанавливали иконы, какие были уничтожены и попорчены в годы междуцарствия, междоусобий и войн.
– К нам на Дон такого бы человека, – сказал Алешка.
– Москву отделаю, позолочу, – сказал Паисеин, – а там пойду на Дон. Русь велика… А ты кто будешь?
– Я далеких предков сын.
– А все-таки?
– Ты монастырь Николы Старого видаешь каждодневно? Димитрий Донской основал его в честь предка нашего, храбрейшего Николы. И ворота в Кремле в честь его названы Никольскими. Я есть Старой Алешка, потомок того Старого.
– Эко ты кто! Иду как раз к Никольским.
Паисеин попрощался с атаманом, как будто он был родной ему, задорно засмеялся и пошел в Кремль, а ата­ман долго стоял и удивленно смотрел ему вслед. Когда Паисеин скрылся за воротами крайней башни, атаман подумал, что иконописец чем-то напоминает святого угодника.
«Вот-те и мужичишка!» – сказал про себя атаман и быстро зашагал к царским приказам.
Дойдя до приказов, Старой открыл двери Казенного двора. Там сидел казначей с двумя шустрыми дьяками. За спиной у них, под железной решеткой, хранилась царская казна: сосуды золотые, серебряные, полотна, парча, штоф, шелк, атлас, меха. Отсюда великий государь жаловал всех платьем, дарил знатных людей дорогими шубами. Отсюда же царь выдавал казакам жалованье; жаловал сукном, камкой, тафтой на платье, сафьяном на сапоги, соболями на шапки.
На казенном дворе столпились дьяки, подьячие разных приказов. Дьяки пришли сюда за жалованьем. Тут были дьяки и подьячие с Конюшенного приказа, Разрядного, Стрелецкого, Пушкарского, Посольского, Поместного и других. Словно мухи на мед, слетелись в Казенный двор. Галдели. Спорили.
– Конюшенный приказ – важный приказ, – сказал высокий дьяк, – недаром же оным приказом еще при царе Федоре Иоанновиче ведал боярин Борис Годунов, а был он ближний боярин, наместник царств Казанского и Астраханского, доходов было тысяч сто рублев и рать он мог снарядить из своих крестьян в сто тысяч; королева аглицкая Елизавета называла Бориса «любительным братом», лордом-протектором!
– Посольский приказ важнее, – гнусаво заметил подьячий, стоявший у стола.
– Зато ж били ноне из вашего приказа смертным боем Гришку Нечаева.
– Вертел дьяк делами, а ноне гремит кандалами. В тюрьму впихнули, – сказал третий. – Да зря пытали.
– За перстень ноздри вырвали. Да, говорят, перстень тот дали донские казаки.
Атамана Старого сразу в жар бросило. Он хотел было тут же повернуться и выйти из Казенного двора, но его заметили. – А ты почто пришел, человече? – обернулся к атаману, гремя ключами, дворовый казначей.
– Пришел затем, чтобы знать, не давано ли нам, ата­ману да казакам донским, царского жалованья? – ответил Алешка.
– Легкой донской станице?
– Ну да!
Дьяки зашушукались, потом умолкли.
– Указа такого нету! Царь не велел вам давать ничего, ни денег, ни питья, – возвыся голос, сказал казначей. – Вот, чти другой указ!
У атамана руки задрожали. Он взял бумагу и стал чи­тать.
«…Память Ивану Ивановичу Баклановскому, да дьякам Семену Дохтурову, да Григорию Протопопову. Велети… – читал он и почти ничего не видел, – велети не давать государева жалованья донскому атаману Алешке Старому да казакам: Левке Карпову, Терентию Мещерякову, Степану Васильеву, Федору Григорьеву, Тимофею Яковлеву, Ивану Омельянову, Спиридону Иванову, Афоньке Бороде да Ивану Михайлову. Велети не давать им питья и еды до тех мест, пока они не будут близ мои очи. И велеть по сему моему царскому указу – атаманов, казаков, которые приехали к Москве, Алексея Старого с товарищи, поставить в Белом городе на дворе, быти у них приставу, а кор­му им до нашего государева указу не давать, – для того, что они ходят на море и государеву повеленья не слушают. Салтанашу, азовскому перебежчику, учинити опрос».
Атаман Старой, окинув растерянным взглядом столпившихся возле него дьяков и подьячих, молча положил царскую бумагу на стол и вышел из Казенного двора.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Казак без коня – что птица без крыльев. На Дону резвых коней всегда табуны пасутся, да Дон далеко.
Москва вроде чужая стала.
«Не сам царь белый, видно, писал ту бумагу, а бояре ближние „поговоря, приговорили“ ему, и он приложил свою царскую руку», – так думал атаман, возвращаясь до­мой. Снял саблю булатную, кафтан голубой. Шапку бобровую с малиновым верхом бросил на подоконник, а сам повалился на лавку.
Левка спросил со страхом атамана:
– Беда?
– Беда! Опала царская!
Обступя атамана, поджидавшие его казаки поникли головами.
– Дьяк, видно, наклепал царю, – сказал Афонька Борода.
– Дьяк Гришка сам поплатился. Бояре нас оговорили. Что скажешь, атаман?
Но атаман молчал. Глаза его горели гневом. Перед его глазами не Москва была, а лежали степи вольные. Раздолье казацкое волной морской играет на Дону. Кони храпят. Свистят клинки булатные. Вот жизнь – там, на Дону!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133