ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я пытался хоть сколько-нибудь амортизировать рывки, опасаясь, что они порвут тягу. Я слишком судорожно вцепился в штурвал и теперь не чувствую больше рук.
Ну и открытие! Мои руки — чужие руки. Рассматриваю их, отвожу один палец: он послушен мне. Отворачиваюсь. Отдаю пальцу тот же приказ. Не знаю, слушается ли он меня. Он не подает мне никакого сигнала. Думаю: «А вдруг руки разожмутся, как я узнаю об этом?» Поспешно бросаю на них взгляд: они не отпустили штурвал, но мне стало страшно. Как отличить образ разжатой руки от решения разжать ее, когда обмен информацией между этой рукой и мозгом уже прерван? Образ, волевой акт-как отличить одно от другого? Нужно отогнать от себя образ этих разжатых рук. Они живут самостоятельной жизнью. Нужно избавить их от этого искушения. И я бормочу нелепые заклинания: «Я сжимаю руки... сжимаю руки... сжимаю руки...» Одна мысль. Один образ. Одна фраза, которую я неустанно повторяю, — и так до самого конца полета. Я весь собран в этой одной фразе, и. нет больше ни белой пены моря, ни шквала, ни зубчатого горного хребта. Осталось только то, что я сжимаю руки. И опасности, и циклона, и потерянной земли больше нет. Есть только где-то резиновые руки, которые, раз отпустив штурвал, уже не успеют опомниться, чтобы еще до воды предотвратить падение самолета в море.
* * *
Ничего больше не знаю. Чувствую только полное опустошение. Иссякают силы, иссякает моя воля к борьбе. Мотор продолжает свои сигналы Морзе: длинный, короткий... Слышен прерывистый треск рвущегося авиационного полотна. Когда тишина продолжается больше секунды, у меня чувство, точно сердце останавливается. Бензиновые насосы вышли из строя... Конец! Нет, мотор снова заворчал...
Термометр на крыле показывает тридцать два градуса ниже нуля. Но я с ног до головы в поту. Пот течет у меня по лицу. Ну и пляска! Позже я узнаю, что аккумулятор сорвал свои стальные скобы, грохнулся о потолок кузова кабины и пробил его. Я узнаю также, что нервюры крыльев расклеились, а некоторые тросы управления перетерлись и держались на волоске.
Пока что я опустошен. Не знаю, когда уже на меня найдет безразличие от большой усталости и смертельная жажда покоя.
Ну что тут кому расскажешь? Ничего. У меня болят плечи. Очень болят. Как если бы я носил чересчур тяжелые мешки. Высовываюсь из кабины. Сквозь зеленое пятно я различил совсем близкое дно. Такое близкое, что мне видны все детали. Но пинок ветра разбивает рисунок на стекле.
* * *
После часа и двадцати минут борьбы мне удалось подняться на триста метров. Чуть южнее я заметил на море длинный след — как бы голубую реку. Я решил дать себя снести к этой реке. Здесь я не продвигаюсь вперед, но меня и не относит назад. Если бы мне удалось достичь этой реки, которая в силу каких-то причин защищена от ветра, возможно, я смогу мало помалу добраться до берега. И я даю сносить себя влево. Неистовство ветра как будто утихает.
* * *
Мне потребовался целый час, чтобы покрыть, десять километров. Затем под прикрытием скал я продолжал спускаться к югу. Я пытаюсь теперь набрать высоту, прежде чем лететь над землей к аэродрому. Мне удается удерживаться на высоте трехсот метров. Погода все еще ужасная, но никакого сравнения. Кончено...
На посадочной площадке я замечаю сто двадцать солдат. Их вызвали сюда ради меня, из-за циклона. Приземляюсь среди них. После часа усилий самолет удается ввести в ангар. Вылезаю из кабинки. Ничего не говорю товарищам. Я хочу спать. Медленно шевелю пальцами. Они все еще не отошли. Едва вспоминается: еще не так давно мне было страшно. Страшно? Я наблюдал удивительное зрелище. Что за удивительное зрелище? Не знаю. Небо было голубое, а море — белое-белое. Я должен бы рассказать о своем приключении, ведь я возвращаюсь из такого далека! Но я никак не могу ухватить происшедшего со мной. «Представьте себе: море белое... бело-белое... еще белее...» Нагромождением эпитетов ничего не передашь. Этот лепет ничего не передает.
Ничего не передает, потому что нечего и передавать. В мыслях, которые тебе сверлят мозг, в этих исстрадавшихся плечах не кроется, по существу, никакой драмы. Никакой драмы не кроется и в конусообразном пике Саламанки. Он был начинен взрывчаткой, как пороховой склад. Но если сказать это, будут смеяться. И я сам... проникся почтением к пику Саламанки. Это все. Никакой драмы в этом нет.
Никакой драмы, ничего волнующего нет ни в чем, кроме человеческих взаимоотношений. Возможно, завтра я почувствую волнение, приукрашивая свое приключение, воображая себя, живого, себя, разгуливающего по земле людей, — гибнущим в циклоне. Это будет передержкой, ибо того, кто руками и ногами боролся с циклоном, никак нельзя сравнить со счастливым человеком завтрашнего дня. Он был слишком занят.
Моя добыча невелика. Я сделал лишь незначительное открытие. Вот оно, мое свидетельство: как отличить от обычного образа действий волевой акт, когда нет больше обмена информации?
Вероятно, мне удалось бы вас взволновать, расскажи я вам сказку о каком-нибудь несправедливо наказанном ребенке. А я вас приобщил к циклону и все же вряд ли взволновал. Да разве в кино, утопая в глубоком кресле, мы не наблюдаем точно так же бомбардировку Шанхая? Мы можем без ужаса любоваться столбами дыма и пепла, которые медленно выбрасывают в небо эти превращенные в вулкан земли. А между тем, как и зерно из закромов, как и наследие поколений, как и семейные сокровища, эта переработанная на дым плоть сожженных детей медленно удобряет почву.
Но сама по себе физическая драма волнует нас только тогда, когда нам делается очевидным ее духовный смысл.
Консуэло
Сент-Экзюпери вернулся из очередного рейса в Патагонию. Еще два дня тому назад в Пунта-Аренас, прислонившись к фонтану, он смотрел на проходящих девушек, которых не знал и никогда не узнает.
«Что я могу знать о девушке, которая возвращается домой неторопливо, потупя взор и сама себе улыбаясь, уже полная выдумок и восхитительной лжи?» — спрашивает он себя в «Земле людей» как раз по поводу девушек из Пунта-Аренаса.
Он пролетел две тысячи километров с остановками в Сан-Хулиане и Байя-Бланке. От пустынных земель, горбившихся лавой, он добрался до зеленеющих равнин, до более оживленных мест — до более цивилизованных, как говорится. Он снова вернулся к безрадостной жизни среди шумных улиц Буэнос-Айреса, побывал в конторе компании, но остался там недолго. Завтра он составит свой рапорт и пошлет его во Францию следующей почтой. На будущей неделе г-н Дора его прочтет. Он будет знать, что промежуточные аэродромы организуются, что Линия оборудуется и все идет хорошо.
Затем, не найдя друга, с которым бы провести вечер, — супруги Гийоме находились в Чили, другие товарищи — кто в Натале, кто в Асунсьоне, — не желая пойти в кафе или в кино, Сент-Экс загрустил и, как всегда, когда с ним не было его товарищей, почувствовал свое одиночество.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124