ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А то, что ей удавалось увидеть, было не такое - не живое, не страшное. Словно бы дед перестал бежать и спокойно лег на землю, вытянув длинные ноги, а Циля и вообще не хотела показываться мелькнув на мгновение, пропадала. "Неужели они отпустили меня?" - думала Вера. Это было неправдоподобно, почти как сама революция.
На углу, под оторванной, грохающей на ветру вывеской, были навалены бревна: баррикада. Немолодой, крепко бородатый солдате папахе, кряхтя, подкатывал бревно повыше. Вера остановилась рядом.
- Солдатик, а солдатик, - сказала она.
- Чего? - неохотно отозвался солдат.
- Ну как? - спросила она.
Она и сама не знала - "чего". Может быть, того, чтобы солдат подтвердил ее радость, гордость. Похвалил ее за революцию, что ли.
- Шли бы вы отседова, барышня, - хмуро сказал солдат.
Тут случилось что-то непонятное. Какой-то холодный, тонкий писк прозвучал не снаружи, нет, внутри, в ней самой. Вере стало смешно от этого писка, но в груди что-то мешало смеяться. Она помахала солдату варежкой и тихонько, соскальзывая ботиками, стала сползать боком на бревна. Внезапно она увидела деда: живой, смеющийся, с красивой бородой, он сидел на стуле под часами, а на коленях у него, играя брелоками, сидела маленькая Циля.
Солдат нагнулся. Он увидел бледное, с синевой личико, выпуклые веки на неплотно закрытых глазах и из угла рта - извилистый черный шнурок: кровь.
- Господи батюшка, подстрелили, царица небесная, - сказал он, подхватывая Веру под мышки. Маленькая барышня оказалась неожиданно тяжелой. Вот оно в чем дело...
- Эх ты, птаха, - горько и бережно сказал солдат. Он взял Веру на руки и отнес в военный госпиталь. Ночью ей сделали операцию, а к утру родился Константин Левин.
* * *
- Это ты, это ты, - бессмысленно повторял Исаак Левин, стоя на коленях у Вериной койки, целуя грубое шерстяное одеяло. Он был худ и страшен, с белыми губами, в полушубке, с маузером у пояса. На один день он приехал с фронта и завтра должен был ехать назад. Может быть, он даже был дезертиром Вера как следует не поняла. Она лежала с выложенными поверх одеяла слабыми руками, но он почему-то целовал не руки, а одеяло и все повторял: "Это ты". Внезапно он вспомнил про мальчика. Мальчик был лишним, нереальным, не имел смысла. Существовала только она. Вера - живая!
- Как мальчик? - спросил он. В сущности, ему не было дела до мальчика. Спросил, в сущности, так, из вежливости.
Маленькая улыбка вспорхнула на бледные Верины губы.
- Очень хорош, очень хорош, - ответила она шепотом. - Молока нет. Как мы его назовем?
- Все равно, - сказал Исаак. - Это ты.
И Вера назвала мальчика Константином.
Ух и досталось же ей от Изи, когда они наконец увиделись! Мальчику было уже полгода, а.отец впервые узнал, как его зовут.
- Какое недомыслие! - кричал Исаак. - Константин Левин! Почему не сразу Евгений Онегин? Или Чайльд Гарольд?
На всю жизнь ты его опозорила. Все будут его спрашивать: давно ли он из романа "Анна Каренина"?
- Я просто забыла, - говорила Вера смеясь.
- Что забыла?
- Что есть Анна Каренина. Что есть Константин Левин.
- Константин, да еще Исаакович! Хорошенькая комбинация! Ты подумала, как его будут звать, когда он вырастет?
- Нет, не подумала, - легкомысленно отвечала Вера- может быть, когда он вырастет, никаких отчеств уже не будет. А теперь его вообще зовут Тань-Тин. Как китайца. Правда, хорошо?
- Пустякинишна! - гремел Исаак. - Вот уж подлинно Пустякинишна! Кстати, где же этот парадокс? Я ведь его еще не видел.
- Лежит на балконе, голубой от счастья.
- Почему голубой?
- Посмотри сам.
Они вышл.Нет, не подумала, - легкомысленно отвечала Вера. - Может и на балкон. И точно, в бельевой корзине лежал Тань-Тин, голубой от счастья. Он был пьян, мертвецки пьян свежим прохладным воздухом, он спал отчаянно, страстно, восторженно, с тонкими прозрачными голубыми веками, с голубыми жилками на беленьких висках.
- Константин Исаакович, - вдруг нежно сказал Изя. - Нелепость и сын нелепости.
- Так-то лучше, - одобрила Вера. - Ну, а теперь возьми меня в руки.
Он взял ее в руки, и они смирно стояли у бельевой корзины, внимательно глядя, как трудился Тань-Тин над своим вдохновенным сном. Они без слов думали о том мире, в котором он будет жить, где вообще не будет паспортов, а может быть, даже и отчеств, и где у маленького Тань-Тина никто не спросит: еврей он или нет и почему он Исаакович.
* * *
День, когда в сознании маленького Тань-Тина впервые зажегся радужный зайчик, был еще тяжелым днем голодного двадцатого года. Но ничего тяжелого не запомнил Тань-Тин. Для него все было радостью. Как жадно кусал он маленькими зубами ломоть черного, плохо пропеченного хлеба, посыпанный грубой солью! Одни солинки были серые, круглые, как обкатанные шарики, другие - серебряно-белые, искорками. Он видел эти крупинки близко-близко, они казались ему интересными, как кубики. От зубов на хлебе оставались ровные, круглые дужки. Каждая дужка - словно цветок. Он кусал и играл, ел и играл и смеялся от радости.
В углу была кафельная печка с гладкими белыми изразцами, и на каждом изразце ярко-синим, страшно-синим была нарисована своя картинка. На одной китаец-рыболов в шляпе домиком опускал в синюю воду тонкую, красиво изогнутую удочку. Сколько раз, глядя на эту картинку, Тань-Тин ждал и боялся, что китаец вдруг вытянет синюю рыбку! На другой - синий кот, подняв лапу, неподвижно ловил синюю мышь, и Тань-Тин тоже сладко боялся: а вдруг поймает? Он больше любил те изразцы, где никто никого не ловил, а просто были синие цветы, синие часы, синие будочки. И все-таки его что-то тянуло к тем, страшным.
А иногда печку топили: заслонка открывалась, как маленькая дверь, а внутри, за дверью, волновался огонь. Это он любил больше всего. Огонь все время менялся. Только что он размахивал яркими языками, и вдруг обрушивалось, треща, полено, брызгали в стороны прыткие искры, большие языки падали, исчезали, и только один, синенький, робко всползал на влажный торец полена, рядом с шипящими пузырьками влаги, и начинал жить. Тань-Тин смотрел, как жил огонек, жадно желал ему жизни, ахал, когда огонек умирал. А когда заслонку закрывали, через круглые дырки долго-долго было видно, как цвели и менялись уголья: сначала желто-оранжевые, потом малиново-красные, потом уже угасающие, пепельно-багровые, потом лилово-синие... И все.
Мальчик болезненно любил цвета или, как он их называл, "краски". Кто знает, может, он и в самом деле видел мир ярче окрашенным, чем другие? Кто поручится, что все мы видим одинаково? Может, тот ошалелый мечтатель, который, раскрыв рот, непонятно для других стоит и глазеет на улице, просто видит не то, что другие?
Тань-Тин жил и купался в красках. Краски сверкали, гремели, пели, пахли. Небо для него было голубей голубого, осенние листья - желтее желтого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66