Тот без слов понял желание своего господина: он бережно надел на его бритую голову длинный, густо завитый парик, накинул ему на плечи шкуру пантеры, голова и когти которой были обтянуты золотой фольгой. Другой слуга подал ему металлическое зеркало, и, внимательно взглянув в него, Амени поправил шкуру и украшавшее его грудь ожерелье. В ту минуту, когда третий слуга собирался подать ему жезл – символ его высокого сана, жрец доложил о приходе писца Пентаура.
Амени кивнул головой, и в комнату вошел тот самый молодой жрец, с которым царевна Бент-Анат говорила у ворот храма.
Преклонив колени, Пентаур коснулся губами руки верховного жреца. Благословив его, Амени сказал звучным голосом:
– Встань, сын мой. Твое появление избавит меня от необходимости выходить из дома в столь поздний час ночи, если ты сможешь поведать мне, что потревожило учеников нашего храма. Говори!
Речь его, без малейших следов диалекта, была так высокопарна, как будто он читал по книге.
– Ничего особенного не произошло, святой отец, – сказал Пентаур. – Я не хотел тревожить твой покой. Но ученики без всякой причины подняли страшный шум, да к тому же приезжала сама царевна Бент-Анат и просила у нас врача. Неурочный час и свита, с которой она появилась…
– Разве дочь фараона больна? – перебил его Амени.
– Нет, отец мой. Она совершенно здорова и даже не в меру резва. Желая показать прыть своих коней, она сбила с ног дочь парасхита Пинема. Но благородное сердце заставило ее собственноручно перенести изувеченную девочку в дом отца.
– Она вошла в дом этого нечистого?!
– Да, святой отец!
– И теперь она просит совершить над ней обряд очищения?
– Я думаю, что мы не вправе осуждать царевну, отец, ибо лишь чувство человеколюбия толкнуло ее на поступок, правда, нарушающий наши обычаи, но…
– Но? – строго переспросил верховный жрец, и глаза его, до той поры опущенные вниз, начали медленно подниматься.
– Но, – продолжал молодой жрец, потупив взор, – не являющийся все же преступлением… Ведь когда Ра несется по небосклону на своей золотой ладье, сияние его лучей в одно и то же время озаряет и дворец фараона и хижину презренного раба! Неужели же наше слабое сердце должно лишать человека низкого происхождения любви и сострадания только потому, что он нищ?
– Я слышу слова поэта Пентаура, – медленно произнес Амени, – но не жреца Пентаура, удостоенного милости быть приобщенным к высшим сферам знания, человека, которого я называю своим братом и считаю равным себе. У меня нет перед тобой никаких преимуществ, юноша, кроме разве шатких знаний, накопленных для тебя, как и для меня, жрецами нашей веры; кроме некоторой наблюдательности и опыта, которые не дают миру ничего нового, но, пожалуй, учат оживлять и хранить обычаи наших предков. Всего несколько недель назад ты дал тот же обет, который я много лет назад произнес перед лицом всемогущего божества, – обет беречь знание, это сокровище, принадлежащее лишь посвященным. Ибо знание подобно огню, что в руках умудренного опытом служит благим целям, но в руках ребенка – а народ, толпа всегда подобны ребенку – превращается во всепожирающее пламя, неистовое и неугасимое, которое поглощает все вокруг и грозит уничтожить то прекрасное, что даровали миру наши предки. Как же нам, посвященным, следует углублять и развивать свое знание в тиши нашего храма под надежной охраной его стен? Тебе это ведомо, и ты дал обет служить знанию! Удержать народ в вере отцов наших – это твоя святая обязанность, это долг каждого жреца. Времена изменились, сын мой! Под властью древних царей этот огонь, который я так красочно описал тебе, поэту, был окружен бронзовой стеной, и толпа безучастно проходила мимо нее. Ныне я вижу трещины в этой древней стене, и взоры непосвященных, чьи души обуреваемы страстями, обрели проницательность, и один рассказывает другому о том, что он, почти ослепленный этим огнем, как ему кажется, сумел подсмотреть через сверкающие трещины.
Голос Амени слегка дрогнул, и он, устремив на зачарованного поэта свой властный взор, продолжал:
– Мы проклинаем и изгоняем из своей среды каждого посвященного, который расширяет эти трещины. Мы жестоко караем даже друга, когда он по нерадивости своей упускает случай заделать эти трещины в бронзе ударами молота.
– Ах, отец мой! – вскричал Пентаур, отшатнувшись, и краска стыда залила его лицо.
Амени приблизился к молодому жрецу и положил руки ему на плечи.
Оба они были одного роста, оба прекрасно сложены, и даже лица их были схожи. Но, несмотря на это, никому не пришло бы в голову принять их хотя бы за дальних родственников, столь различны были выражения их лиц. В чертах одного отражались воля и сила, сурово покоряющие все вокруг, в чертах другого – лишь страстное желание закрыть глаза на нужду и горе и видеть жизнь такой, какой она отражается в волшебном зеркале души поэта. Свежестью и весельем искрились его сияющие глаза, но чуть заметная усмешка на губах во время беседы или в минуты волнения доказывала, что Пентаур далек от наивной беспечности, что немало битв выдержала его душа, познавшая уже горькие сомнения.
Вот и сейчас в ней вспыхнули противоречивые чувства. Ему казалось, что он должен возразить верховному жрецу, но властность Амени произвела на него, воспитанного в послушании, такое впечатление, что он не мог вымолвить ни слова и только слегка вздрогнул, когда руки Амени коснулись его плеч.
– Я осуждаю твое поведение, – сурово продолжал верховный жрец, крепко сжимая плечи юноши, – и как мне ни больно, я вынужден тебя наказать… но все же…
Только теперь он отпустил юношу и, взяв его за руку, продолжал:
– Но все же я рад этому, ибо я люблю тебя и чту тебя как человека высокоодаренного и призванного вершить великие дела. Сорняк можно вырвать с корнем или оставить расти, но ты – благородное растение, а себя я сравниваю с садовником, который забыл подвязать это растение и теперь, увидав, что оно искривилось, благодарен ему за то, что оно само напомнило ему об оплошности. В твоем взоре я читаю вопрос, и по твоему лицу я вижу, что ты считаешь меня слишком строгим судьей. В чем я тебя обвиняю? Ты позволил себе посягнуть на закон предков! Человек непрозорливый и легкомысленный сказал бы, что это не такой уж страшный проступок, а я говорю тебе: ты виновен вдвойне хотя бы уже потому, что закон нарушила дочь фараона, а на нее смотрят все, от мала до велика, и поступки ее должны служить примером народу. Ведь если прикосновение к тем, кого древний закон заклеймил тягчайшим проклятием, не осквернило дочь фараона, то кого же тогда может оно осквернить? Пройдет немного дней, и все станут говорить: парасхиты такие же люди, как и мы, а древний закон, повелевающий их избегать, – глупость!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146
Амени кивнул головой, и в комнату вошел тот самый молодой жрец, с которым царевна Бент-Анат говорила у ворот храма.
Преклонив колени, Пентаур коснулся губами руки верховного жреца. Благословив его, Амени сказал звучным голосом:
– Встань, сын мой. Твое появление избавит меня от необходимости выходить из дома в столь поздний час ночи, если ты сможешь поведать мне, что потревожило учеников нашего храма. Говори!
Речь его, без малейших следов диалекта, была так высокопарна, как будто он читал по книге.
– Ничего особенного не произошло, святой отец, – сказал Пентаур. – Я не хотел тревожить твой покой. Но ученики без всякой причины подняли страшный шум, да к тому же приезжала сама царевна Бент-Анат и просила у нас врача. Неурочный час и свита, с которой она появилась…
– Разве дочь фараона больна? – перебил его Амени.
– Нет, отец мой. Она совершенно здорова и даже не в меру резва. Желая показать прыть своих коней, она сбила с ног дочь парасхита Пинема. Но благородное сердце заставило ее собственноручно перенести изувеченную девочку в дом отца.
– Она вошла в дом этого нечистого?!
– Да, святой отец!
– И теперь она просит совершить над ней обряд очищения?
– Я думаю, что мы не вправе осуждать царевну, отец, ибо лишь чувство человеколюбия толкнуло ее на поступок, правда, нарушающий наши обычаи, но…
– Но? – строго переспросил верховный жрец, и глаза его, до той поры опущенные вниз, начали медленно подниматься.
– Но, – продолжал молодой жрец, потупив взор, – не являющийся все же преступлением… Ведь когда Ра несется по небосклону на своей золотой ладье, сияние его лучей в одно и то же время озаряет и дворец фараона и хижину презренного раба! Неужели же наше слабое сердце должно лишать человека низкого происхождения любви и сострадания только потому, что он нищ?
– Я слышу слова поэта Пентаура, – медленно произнес Амени, – но не жреца Пентаура, удостоенного милости быть приобщенным к высшим сферам знания, человека, которого я называю своим братом и считаю равным себе. У меня нет перед тобой никаких преимуществ, юноша, кроме разве шатких знаний, накопленных для тебя, как и для меня, жрецами нашей веры; кроме некоторой наблюдательности и опыта, которые не дают миру ничего нового, но, пожалуй, учат оживлять и хранить обычаи наших предков. Всего несколько недель назад ты дал тот же обет, который я много лет назад произнес перед лицом всемогущего божества, – обет беречь знание, это сокровище, принадлежащее лишь посвященным. Ибо знание подобно огню, что в руках умудренного опытом служит благим целям, но в руках ребенка – а народ, толпа всегда подобны ребенку – превращается во всепожирающее пламя, неистовое и неугасимое, которое поглощает все вокруг и грозит уничтожить то прекрасное, что даровали миру наши предки. Как же нам, посвященным, следует углублять и развивать свое знание в тиши нашего храма под надежной охраной его стен? Тебе это ведомо, и ты дал обет служить знанию! Удержать народ в вере отцов наших – это твоя святая обязанность, это долг каждого жреца. Времена изменились, сын мой! Под властью древних царей этот огонь, который я так красочно описал тебе, поэту, был окружен бронзовой стеной, и толпа безучастно проходила мимо нее. Ныне я вижу трещины в этой древней стене, и взоры непосвященных, чьи души обуреваемы страстями, обрели проницательность, и один рассказывает другому о том, что он, почти ослепленный этим огнем, как ему кажется, сумел подсмотреть через сверкающие трещины.
Голос Амени слегка дрогнул, и он, устремив на зачарованного поэта свой властный взор, продолжал:
– Мы проклинаем и изгоняем из своей среды каждого посвященного, который расширяет эти трещины. Мы жестоко караем даже друга, когда он по нерадивости своей упускает случай заделать эти трещины в бронзе ударами молота.
– Ах, отец мой! – вскричал Пентаур, отшатнувшись, и краска стыда залила его лицо.
Амени приблизился к молодому жрецу и положил руки ему на плечи.
Оба они были одного роста, оба прекрасно сложены, и даже лица их были схожи. Но, несмотря на это, никому не пришло бы в голову принять их хотя бы за дальних родственников, столь различны были выражения их лиц. В чертах одного отражались воля и сила, сурово покоряющие все вокруг, в чертах другого – лишь страстное желание закрыть глаза на нужду и горе и видеть жизнь такой, какой она отражается в волшебном зеркале души поэта. Свежестью и весельем искрились его сияющие глаза, но чуть заметная усмешка на губах во время беседы или в минуты волнения доказывала, что Пентаур далек от наивной беспечности, что немало битв выдержала его душа, познавшая уже горькие сомнения.
Вот и сейчас в ней вспыхнули противоречивые чувства. Ему казалось, что он должен возразить верховному жрецу, но властность Амени произвела на него, воспитанного в послушании, такое впечатление, что он не мог вымолвить ни слова и только слегка вздрогнул, когда руки Амени коснулись его плеч.
– Я осуждаю твое поведение, – сурово продолжал верховный жрец, крепко сжимая плечи юноши, – и как мне ни больно, я вынужден тебя наказать… но все же…
Только теперь он отпустил юношу и, взяв его за руку, продолжал:
– Но все же я рад этому, ибо я люблю тебя и чту тебя как человека высокоодаренного и призванного вершить великие дела. Сорняк можно вырвать с корнем или оставить расти, но ты – благородное растение, а себя я сравниваю с садовником, который забыл подвязать это растение и теперь, увидав, что оно искривилось, благодарен ему за то, что оно само напомнило ему об оплошности. В твоем взоре я читаю вопрос, и по твоему лицу я вижу, что ты считаешь меня слишком строгим судьей. В чем я тебя обвиняю? Ты позволил себе посягнуть на закон предков! Человек непрозорливый и легкомысленный сказал бы, что это не такой уж страшный проступок, а я говорю тебе: ты виновен вдвойне хотя бы уже потому, что закон нарушила дочь фараона, а на нее смотрят все, от мала до велика, и поступки ее должны служить примером народу. Ведь если прикосновение к тем, кого древний закон заклеймил тягчайшим проклятием, не осквернило дочь фараона, то кого же тогда может оно осквернить? Пройдет немного дней, и все станут говорить: парасхиты такие же люди, как и мы, а древний закон, повелевающий их избегать, – глупость!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146