ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Марат-Сад», поставленный в 1964 году Питером Бруком, прежде известным в первую очередь по революционным сценическим версиям Шекспира, стал событием европейского масштаба. Никогда больше я не видел на сцене ничего, что бы так крепко врезалось в память.
Благодаря одному из тех странных стечений обстоятельств, которые порой подстраивает случай, как раз в конце шестидесятых я часто бывал в Англии и жил в самом сердце swinging London – в Эрлз-Корт, весьма оживленной и космополитической части Кенсингтона, который из-за наплыва туда новозеландцев и австралийцев получил известность как Долина Кенгуру (Kangaroo Valley). Так что бурные майские дни 1968 года, когда парижская молодежь строила баррикады в Латинском квартале под лозунгом, что надо быть реалистами и выбирать невозможное, я провел в Лондоне, где по причине забастовок, парализовавших вокзалы и аэропорты, застрял на пару недель, не ведая, цела ли еще моя квартира, расположенная рядом с Военной школой.
Вернувшись в Париж, я нашел ее в целости и сохранности, потому что на самом-то деле майская революция 1968 года так и не сумела одолеть границ Латинского квартала и Сен-Жермен-де-Пре. Вопреки прогнозам, которые в те окрашенные эйфорией дни делали многие, революция эта не получила большого политического значения, разве что ускорила падение де Голля и открыла короткую – длиной в пять лет – эпоху правления Помпиду, а также показала, что существуют более современные левые силы, чем Французская коммунистическая партия («la crapule stalinienne») по выражению Даниэля Кон-Бендита, одного из лидеров 68-го). Нравы становились более свободными, но уход со сцены целого поколения – Мориака, Камю, Сартра, Арона, Мерло Понти, Мальро – повлек за собой поначалу едва заметный культурный откат: место творцов или ma?res ? penser заняли критики, сперва структуралисты – Мишель Фуко, Ролан Барт и прочие, а затем деконструктивисты вроде Жиля Делеза и Жака Деррида, с их высокоумными и пропитанными эзотерикой рассуждениями, адресованными горстке быстро редеющих приверженцев и все более и более безразличными широкой публике, чья культурная жизнь в результате такой эволюции стала неудержимо опошляться.
В те годы я очень много работал, но, как сказала бы скверная девчонка, ничего особо выдающегося не добился – всего лишь перескочил из обычных переводчиков в синхронисты. Как и после первого ее исчезновения, я старался заполнить пустоту проверенным способом – с головой окунувшись в дела. Отбарабанив положенные часы в ЮНЕСКО, садился за русский или бежал на курсы синхронного перевода и тратил на все это много сил и времени. Два лета подряд по паре месяцев проводил в Советском Союзе – сначала в Москве, потом в Ленинграде, на интенсивных курсах русского языка для переводчиков. Курсы работали в опустевших университетских зданиях, где мы чувствовали себя так, словно попали в закрытую иезуитскую школу.
Примерно через два года после нашего последнего ужина с Робером Арну у меня завязалась довольно вялая любовная интрижка с очень милой сотрудницей ЮНЕСКО по имени Сесиль. Но она была поборницей трезвости, вегетарианкой и ревностной католичкой, поэтому полного взаимопонимания мы достигали только в постели, а во всех прочих ситуациях не могли найти общего языка и являли собой полную противоположность друг другу. Правда, в какой-то момент мы даже обсуждали возможность совместной жизни, но оба – прежде всего я – испугались такой перспективы: слишком мы были разными, к тому же в наших отношениях, если говорить честно, не проглядывало ни капли настоящей любви. История эта как-то сама собой увяла, наверное, нам просто стало скучно вместе, и мы перестали видеться и перезваниваться.
Первые контракты в качестве синхронного переводчика я добывал не без труда, хотя выдержал все экзамены и стал обладателем соответствующих дипломов. Но этот профессиональный круг был гораздо уже круга обычных переводчиков, этот цех считался откровенно мафиозным и неохотно принимал новичков. В сплоченные ряды синхронистов мне удалось пробиться лишь после того, как к английскому и французскому я добавил русский, – теперь я переводил на испанский с трех языков. Работа устного переводчика позволяла много ездить по Европе, и я регулярно бывал в Лондоне, особенно часто меня приглашали на всякого рода экономические конференции и семинары. И вот однажды, в 1970 году, в консульстве Перу на Слоун-стрит, куда я отправился за новым паспортом, мне повстречался друг детства и однокашник по колехио Чампаньята в Мирафлоресе – Хуан Баррето.
Он превратился в хиппи, но не из тех, что ходят грязными и оборванными, а в хиппи вполне элегантного. Шелковистые волосы падали на плечи – несколько прядей он выкрасил под седину, – пижонская жиденькая бородка и усы окружали рот аккуратным намордничком. Я помнил его тучным и низкорослым мальчишкой, теперь же он перерос меня на несколько сантиметров и был строен, как манекенщик. Хуан расхаживал в бархатных брюках вишневого цвета и сандалиях, которые казались не кожаными, а пергаментными, в восточном шелковом блузоне, ярком и расшитом фигурками, поверх него носил широкий распахнутый жилет – что-то подобное носили туркменские священнослужители в документальном фильме про Месопотамию, показанном во дворце Шайо в цикле «Connaissance du monde», на который я ходил раз в месяц.
Мы решили посидеть в кафе неподалеку от консульства, и у нас завязался настолько любопытный разговор, что я пригласил его пообедать в паб в Кенсингтон-гарден. Мы провели вместе больше двух часов: он говорил, а я слушал, лишь вставляя время от времени какое-нибудь междометие.
Его история вполне годилась для романа. По моим воспоминаниям Хуан уже на последних курсах колехио начал сотрудничать с радио «Эль Соль» – чаще всего он комментировал футбольные матчи, так что его товарищи-маристы прочили ему большое будущее в качестве спортивного обозревателя. «Но на самом деле все это было лишь детской забавой, – заметил он, – а настоящим своим призванием я всегда считал живопись». Он поступил в Школу изящных искусств в Лиме и даже участвовал в коллективных выставках в Институте современного искусства на проспекте Оконья. Потом отец отправил его учиться рисунку и живописи в лондонскую Школу Сент-Мартин. Едва приехав в Лондон, Хуан понял, что это его город («он словно ждал меня») и что до конца дней своих он с ним не расстанется. Когда он объявил отцу о своем решении не возвращаться в Перу, тот перестал посылать ему деньги. Тут и началась для Хуана бродяжья жизнь, жизнь уличного художника, рисующего портреты туристов на Лестер-сквер или у дверей «Харродза». А еще он рисовал мелом на дорожках перед Биг-Беном или Тауэром, а потом обходил зрителей со шляпой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101