ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

На читателя, в первую голову, воздействуют документированными фактами. Я, между прочим, и тогда думал: а что станется с «Огоньком», когда запасы сенсационных документов иссякнут, а развращенный регулярным информационным наркотиком читатель не захочет ни в какие размышления о случившемся с его страной вникать — будет жаждать все новых и новых подробностей о грехах и бездарности начальства и тех, кто служил ему слепой верой (в необходимость страха) и неправдой? Будет жить беспределом разоблачений — и вконец потеряет ориентиры? Что, на мой взгляд, и случилось, убив у большинства интерес к сюжетам новейшей истории. От имен Сталина и Берии начало тошнить. Что, впрочем, не помешало изображению одного из них взметнуться над недовольной толпой…
Не исключаю, что мои сомнения в правильности линии журнала эгоистически объяснялись сомнением в своих возможностях — я знал, что «Огонек» ждет от меня некоего поворота в истории с изнасилованием, желательно подкрепленного документами. Просто уверен, что нынешняя версия о следе КГБ в деле Стрельцова, приводимая в книге о заказчиках наказания Эдуарда, была бы принята тогдашней редакцией на ура.
Меня, однако, занимала, как и сейчас отчасти занимает, тема футбола и времени.
Мне казалось самым важным сказать не об изнасиловании, в которое я не верил (хотя и не восторгался поведением Эдика на гулянке с девушками), а обратить внимание на известную общественную несостоятельность в момент осуждения Стрельцова. Я увидел некоторое совпадение с происходившим осенью того же года распятием Бориса Пастернака.
Видимая либерализация советской действительности в конце пятидесятых, как и в конце восьмидесятых, происходила под эгидой партийного начальства, которым и была инициирована.
Но в пятьдесят восьмом году просоветские настроения казались мне более искренними — власть осудила Сталина за учиненные им репрессии, реабилитировала и возвращала из лагерей безвинно репрессированных. Очевидности хрущевских беззаконий — например, дела так называемых валютчиков, когда Никита Сергеевич приказал расстрелять Рокотова и Файбишенко, чем напугал самих судей, сделавших из вмешательства главы государства очень далеко заводящие выводы, — видеть не хотелось. По тогдашним понятиям, валютчикам никто и не сочувствовал. Но про порядочность — про талант и говорить нечего — Пастернака элита творческая прекрасно знала, а вынуждена была придуриваться. Стрельцов ходил во всенародных любимцах, играл за команду, представлявшую класс-гегемон. Никому, однако, не хотелось верить в поворот обратно. И по извинительному слабодушию хотелось, наоборот, предположить, что наказание невиновных эпизод. И не надо, может быть, дразнить властных гусей, вызывая массовые репрессии, память о которых еще была очень свежа.
…Застоявшаяся интеллигенция с забытой искренностью торопилась поддержать объявленную властями «перестройку»; неожиданная близость к начальству, декларировавшему повторную «оттепель», кружила головы людям поумней меня и откровенно прогрессивнее — я себя чувствовал на празднике публицистики ненужным со своим перегруженным ассоциациями Стрельцовым.
По моим ощущениям абзаца о Пастернаке никто и не заметил.
Но довольно скоро в журнале «Журналист» я прочел недоуменный отклик на свою заметку в «Огоньке». Ее снисходительно одобряли, но и сердито удивлялись: а при чем здесь Пастернак? Подпись под откликом была — Илья Шатуновский…
Да, да, тот самый Шатуновский, который вместе с Н. Фомичевым написал фельетон «Еще раз о „звездной болезни“».
Я знаю, что труд газетчика подневольный. И сегодня в разговоры о совсем уж независимой журналистике не верю. Поэтому и Шатуновского с Фомичевым за тогдашнюю подлость — до вынесения приговора они в своей «Комсомольской правде» уже объявили Эдуарда насильником («В то же время, когда наши футболисты готовились к ответственным играм на зарубежных стадионах, Стрельцов оказался недостойным высокого доверия, которое ему оказал коллектив, общественность, напившись, по своему обыкновению, он совершил тяжелое уголовное преступление и вскоре предстанет перед судом, как хулиган и насильник») — даже Шатуновского с Фомичевым (им, обращаю внимание, единственным выпало сказать в печати о насилии, потом, как я уже говорил, по разным конъюнктурным соображениям прибегали к иной терминологии в обвинениях) я осуждаю вместе со временем, формировавшим такой тип журналиста.
Но когда товарищ Шатуновский и через тридцать лет после опубликования фельетона, в котором топил Стрельцова, может без тени стыда обсуждать публикацию, где жизнь великого футболиста интерпретируется по-иному, чем у них с Фомичевым, я понял, что, во-первых, эти люди-перья выкованы тем временем надолго (парадокс лишь в том, что коллеги Шатуновского годами помоложе превратились сегодня в апологетов независимой — уж не знаю, от кого и от чего — прессы), а во-вторых, что параллель с Пастернаком не за уши притянута. Всё в прошедшем времени взаимосвязано.

23
Я бы только обязательно оговорился, пускаясь в рассуждения о злоключениях Стрельцова при советской власти и в стране большевиков, что таким, как он, натурам трудно приходится во все времена, во всякой стране и при любом социальном строе…
Тезис о противостоянии гения обществу и неминуемом одиночестве, которое ждет гения везде, я бы заземлил прозаическим предположением о том, что со своими похождениями Эдик бы за границей не сходил со страниц скандальной хроники, какой у нас в его времена не существовало.
И сегодня, когда в цивилизованных странах к сексуальным домогательствам склонны относить и слишком уж выразительные взгляды, брошенные на даму, инцидент на даче Караханова симпатий к разгулявшейся знаменитости в продвинутом обществе не вызвал бы.
Конечно, в сугубые условности советской действительности естественный человек — а Стрельцов под такое определение более всего и подходит — вписывается с неведомыми ординарным людям мучениями.
Условности эти противоречат независимости в самых безобидных ее формах.
Потому-то неадекватный прегрешениям гнев вызвали и ушедший в свой высокий мир от официального признания Пастернак, чудом, но не бедствовавший, освобожденный от неминуемой нищеты кругозором образованнейшего литератора и неутомимостью в изнурительной работе переводчика, разрешавшей минимально кланяться властям, и парень из Перова с семиклассным образованием, позволивший себе по наивности принять некоторые послабления как поощрение за природный дар в стенах казармы за несуществующую свободу; потому-то и оказались они на разных досках одного и того же эшафота.
Независимость в общежитии при определенном для всех режиме поведения рассматривалась наверху как вызов себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152