ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


В суровости советской жизни с непрерывным, всех сопровождавшим и всех круглосуточно сковывавшим страхом перед неизбежностью репрессий — страхом, загнанным, впрочем, глубоко внутрь и скрытым во внешнем равнодушии к уже посаженным — хотя мир за вышками охраны никогда не давал о себе забыть, — в быту нашем, не оборудованном ни для какого веселья, кроме истерически-хмельного, этот мир нельзя было не превращать мысленно (или как бы сказали теперь, виртуально) в некую зону большей, чем на свободе, справедливости и самостоятельности. Тоска заключенных о воле и о свободе как бы сама по себе в волю и свободу и превращалась — желаемое делалось больше, чем самое что ни на есть действительное. Назло жестокости властей упорно складывался сказ о мире, где законы есть и законы эти исполняются, по ним живут особой жизнью особые люди — и людей таких немало. Вор в законе и всё ему сопутствующее идеализировались намного талантливее, чем положительный герой в советской пропаганде — тоже не бездарной, но излишне уж прямолинейной: в уголовных сагах неизбежный кич нюансировался все же неожиданнее.
Теперь, когда законы зоны распространились на быт людей, казалось бы, окончательно расконвоированных или даже вовсе — что недавно еще было, редкостью — никогда не сидевших, когда криминальная революция, о которой большевики так долго не то что не твердили, а всячески замалчивали ее возможность, победила наконец во всей стране, мы видим в ней никак не меньше несовершенств и несправедливостей, чем в той, якобы озвученной крейсером «Аврора».
В позднейших, изысканиях о том, как избивали великого футболиста на зоне заключенные, кто же увидит противоречия — он, со своей внутренней свободой и природной независимостью, точно так же приходился не ко двору за колючей проволокой, как и в обществе, отдаленном железнодорожными путями от лагерей. И в лагерях его ранняя и всенародная слава вызывала злость и зависть подонков и посредственностей, которых везде большинство. И в той — тюремной — иерархии его место под солнцем определялось по чьему-то произволу. И там он обречен был быть одиноким и лишним.
Но и там, перед карт-бланшем дремучего лесоповала, он оставался Стрельцовым — отмеченной Богом личностью.
И там футбол — непонятная в своей неизъяснимой привлекательности для миллионов совершенно разных людей игра, в которой Стрельцов был как никто из других великих велик, — оставался занятием, дающим некоторым из преуспевших в нем права, которые враз, как ни странно, не отнимешь.
Вот почему и смыкаются в течение рассказа о нем беспощадность неподвластной нам реальности и щадящий стрельцовское самолюбие миф для потомков, которым дальше существовать в неослабевающей жестокости мира.
Гершкович заметил, что Эдик, если рассказывал что-нибудь про годы заключения, всегда говорил таким тоном, как будто бы не о себе он рассказывает, как будто случившееся с ним не к нему относилось. И я тоже никогда не слышал от него грустных рассказов о том, как «гостил он у хозяина» — всегда что-нибудь смешное. Даже то, как пили гнилую воду с головастиками, он излагал как эпизод комический. В новелле о том, как распрягли лошадь водовоза, отогнали водовоза оглоблей и выпили всю бочку чистой воды, предназначенной на кухню, я не услышал сколько-нибудь трагической нотки. Чему объяснения ищу в единственном — в характере рассказчика.
Конечно, мы разговаривали с ним про тюрьму и лагеря спустя много лет после заключения, когда судьба его по возвращении оттуда сложилась, сложилась — как не устану я повторять в повествовании о нем — всему вопреки.
Но ведь тюрьма, заключение не только убивают, ломают, калечат. Они и утверждают человека — такова уж природа наша таинственная — в самооценке. Особенно у нас в стране. Человек, прошедший тюрьму, утверждался в своей избранности. Он понимал бесценность для советской или, тем более, постсоветской жизни приобретенного там знания. Это было и у людей, прошедших войну, но их навыки нашли себе широкое применение много позднее. А тюремные университеты по востребованности превзошли все гуманитарные вместе взятые…
Но я сейчас не о том. Я лишь о самоощущении. У людей высококультурных, отчужденных напрочь от уголовной среды, я встречал тайную гордость зека — чуть свысока иронический взгляд на коллег, когда в научно-искусствоведческий или литературоведческий лексикон озорно вворачивалось словечко, уместное в устах обмундированных в лагерный бушлат господ, слыхом не слыхавших о тех высоких понятиях, каких сейчас в разговоре, завязавшемся в мирном кругу, касается их былой собрат по несчастью, перебродившему в необходимый опыт. Я не говорю уж об экзотике рассказов, которыми дарили пострадавшие в сталинские времена работники искусств своих друзей. В таких рассказах и Эдик преуспел в узком футбольном кругу. Но я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из рассказчиков на эти темы мог настолько не отождествлять себя — что для талантливого баечника главная-то гордость — с теми ужасными в своих словах и поступках персонажами устных опусов, как это естественно удавалось Стрельцову. К нему за годы, проведенные в разных лагерях, ничего не пристало, не прилипло, никаких словечек оттуда в свою речь он не взял. Скинув в снег около тюремных ворот зоновскую телогрейку с отпоротой накануне биркой «Стрельцов Э. А. № 1311», он жил остававшуюся жизнь под тем номером, который на футболке не рисовали, но про который все, кто хоть чуточку понимал в футболе, знали. А под первым номером — про который он, при всем удивляющем знакомых и незнакомых с ним людей демократизме, никогда не забывал — смешиваться с толпой, даже для большей безопасности, ни в коем случае нельзя. Инстинкт ли вел или развитое спортом честолюбие, но чувство собственной значимости никогда Эдика не оставляло, а многие из нас принимали это за душевную вялость, за безразличие… Однажды выпивали у него на кухне — с ним и с зашедшим с верхнего этажа соседом. И уж не помню по какому поводу сосед сказал про Эдика запавшие в меня слова: он цельный, в отличие от большинства из нас, человек… Эдуард к тому моменту давно уже не играл в футбол, ни в какие сферы не рвался, без жалоб переносил положение обывателя, чья жизнь занимает общество в дни памятных дат и только, довольствовался тем, что ему оставалось, но сойти на нет, как приходилось сходить знаменитостям, чуть забывали про них, он органически не мог, и когда, казалось бы, перестал быть на виду — тогда ведь создавалось впечатление, что навсегда перестал…
Стрельцова уже без малого десять лет не было на свете, когда в печати появились материалы о его избиении в первом лагере (Вятлаге) — удары наносились твердыми предметами, предположительно обрезками железных труб и каблуками сапог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152