ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

отречение от православной веры или смерть мученическая. Так ведь не отрекались в большинстве, Тимофей Кузьмич, предпочитали муку принять...
– А что, сейчас таких мало? Только вопрос теперь по-другому ставится: не от веры требуют отречься, а от Родины, это поважнее будет, – сказал Тимофей Кузьмич с вызовом. – Не видали, как немец в лагерях делает? Выстроят наших пленных, перед тем еще пару дней вообще не кормят, а тут кухню подвезут, повар Черпаком мешает, стол тут же стоит: хлеб, колбаса – вот такой горой. Ну и объявляют: кто в РОА запишется, сразу ставим на довольствие, подходи и получай свою законную пайку. Вы что ж думаете – много таких находилось? То-то Власов одну дивизию с грехом пополам наскреб...
Болховитинов сидел, опустив голову, разглаживал чертеж, поменял местами линейку и пепельницу.
– Да, трудно нам друг друга понять, – вздохнул он. – Вроде и на одном языке говорим, одинаковые слова употребляем, но понимаем их как-то... по-разному совершенно. Иной смысл, иное содержание... Меня, знаете, раньше коробило выражение «советский человек» – странно ведь, в самом деле, определять людей по характеру политической системы, в которой они живут. Тогда русский до семнадцатого года должен был бы называться «имперский человек», француз какой-нибудь – «республиканский человек», а сегодняшний немец, он тогда кто же получается – «нацистский человек», что ли? Абсурд, казалось бы, сколько себя помним – с Гостомысла, как говорится, – были русскими... или, правильнее, россиянами, «русский» – это, конечно, сужено, были ведь и украинцы, и татары, но вместе, по принадлежности к общему отечеству – россияне. «Что делаем, россияне? – Петра Великого погребаем...» И вдруг, нате вам, даже имя свое национальное утратили – «советские», нелепость какая! Но я вот все чаще думаю – нет, не такая уж нелепость, советский человек действительно стал совершенно другим, чем был когда-то русский человек. Опять-таки в смысле – россиянин. Действительно, что общего осталось – разве только язык? Культура уже какая-то совсем другая... Я на Украине разговаривал с молодыми людьми, окончившими среднюю школу, – Достоевского знают понаслышке, о Соловьеве, Леонтьеве вообще никакого понятия, про Хомякова слышали только, что был такой реакционный философ, идеолог славянофильства... Нет, я не к тому, что их плохо учили. Возможно, в каких-то других дисциплинах они подготовлены лучше, чем готовила прежняя русская гимназия, но все равно это уже не то, понимаете, совершенно не то! У меня вообще поначалу такое ощущение было, будто в чужую страну попал – только что язык один. Причем вот что интересно: при поверхностном общении этого не видно, люди как люди, особенно в селах. А начнешь говорить всерьез, высказывать свои мысли, обмениваться мнениями – вот как мы сейчас с вами говорим, – сразу видишь, насколько люди изменились, стали другими... Естественно, я старую Россию вообще не помню, о людях ее могу судить лишь по тем, кого видел в эмиграции... Хотя ведь и по книгам – ну, вся наша классика, тот же Достоевский – понимаете, я вот когда думаю о персонажах Достоевского или Льва Толстого, мне их легче представить себе эмигрантами, чем советскими людьми. Значит, действительно переделался народ, другим каким-то стал? Вот этого никак не могу понять – за каких-то двадцать лет...
– Да и не можете вы этого понимать, – сказал Тимофей Кузьмич, глянув на электрические часы на стене. – Из Парижа или там, я извиняюсь, из Праги какой, ясное дело, ничего не поймешь. Это только так кажется – двадцать лет, вроде бы и не много, а прожить их, самому все это на себе испытать... а, да что там! Пустой это разговор, господин инженер, одно только скажу – со стороны судить оно легче всего.
– Вы превратно истолковали мои слова, – возразил Болховитинов, – у меня и в мыслях не было – судить. Я говорил, что хочу понять, разобраться в случившемся... потому что с народом нашим, конечно, что-то произошло, но – что именно, к лучшему это или к худшему? Хотя понимаю – вероятно, спрашивать об этом наивно. Потому что кто может ответить на такой вопрос?
– Так нечего и спрашивать, – Тимофей Кузьмич снова глянул на часы и встал. – Ладно, пойду я, инструмент пора сдавать.
– Да-да, конечно...
Оставшись один, Болховитинов убрал в стол бумаги, постоял перед окном, глядя, как лагерники строятся у ворот под присмотром пришедших за ними конвоиров. Тех было двое – один тощий и сутулый, с уныло обвисшими седыми усами, другой багроволицый, упитанный, карикатурно прусского облика – не то Вильгельм II, не то Гинденбург. Пока седоусый стоял у ворот, горбясь под тяжестью своего длинного допотопного «манлихера», другой вышагивал вдоль колонны, проявляя рвение: пересчитывал, тыкая пальцем, распек за что-то одного, другого. Лагерники не обращали внимания, лениво отругивались; надоел, видно, своими придирками хуже горькой редьки. Болховитинов, вздохнув, отошел от окна и включил радио. Сводку уже начали читать: тяжелые оборонительные бои в Румынии, в Италиина «линии Густава» и на рубеже Тибра. Опять упомянули о «героических защитниках Монте Кассино», якобы продолжающих сдерживать противника (хотя о взятии аббатства польской дивизией англичане сообщили уже десять дней назад). В ходе отражения массированных налетов американской авиации на район Мерзебург – Лейна сбито 95 тяжелых бомбардировщиков типа В-17 и В-24. Болховитинов присвистнул – судя по огромной цифре потерь, налеты действительно были необычно сильные, и уже второй раз за две недели. Взялись, что ли, за горючее? Он знал эти места: долина Заале в нижнем ее течении, за Вайсенфельзом, – кромешный ад, сплошное царство химии высоких давлений, там скучена чуть ли не половина всех заводов по переработке лигнита в бензин. Сообразили, видно, наконец! Ридель еще зимой как-то сказал: если эти идиоты англо-американцы всерьез хотят с нами покончить, им надо не жилые кварталы крушить, школы да кирки, а бросить всю авиацию на заводы гидросинтеза – через полгода у нас не тронется с места ни один танк и не взлетит ни один самолет...
Он опять подошел к окну – колонна медленно вытягивалась за ворота. Когда знакомые из эмигрантской среды спрашивали его о том, как он себя чувствовал в Совдепии, не было ли того же ощущения собственной чужеродности, ненужности – всего того, что эмигрант постоянно ощущает в стране своего вынужденного проживания, – Болховитинов кривил душой, заверяя в обратном. Самому себе не хотелось признаться, но было ощущение чужеродности, было, особенно с простыми советскими людьми – такими вот, как эти. И тогда, как и теперь, ему иногда казалось, что дело вовсе не в его службе у немцев, а просто в том, что он – не свой, пришлый, из беляков. Эта стойкая неприязнь к бывшим противникам по гражданской войне выглядела дико, особенно если вспомнить, что противники-то войну проиграли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164