ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Лейтенант так и не понял его мысли об эффекте обмирщения; а ведь иначе просто не объяснить всего случившегося. Только сейчас, похоже, решается давний спор о том, что первичнее – нравственность или религия. Еще сто лет так же тщетно одни доказывали бы, что понятие Бога родилось в человеческом уме из некоего изначально свойственного ему «инстинкта добра», а другие – что только неотъемлемо присущая человеку инстинктивная религиозность позволяет ему вообще различать добро и зло, и распря эта оставалась бы такой же бесплодной, если бы не большевистский опыт упразднения религии в России.
Ведь вроде бы чего еще надо – воссияла истина, как мечталось папеньке Карамазову, дураков всех обрезонили, тут бы и расцвести лучшим душевным качествам русского человека. А расцвета особенного не видно, хотя уже двадцать лет прошло; есть, напротив, признаки какого-то помрачения духа. Немыслимое в прежней России число перебежчиков и коллаборантов во время жесточайшей войны; повальное доносительство в годы предвоенного террора; наконец, ужасающее спокойствие, с каким теперь про эти доносы рассказывают, – этак между прочим, безо всякого возмущения, словно о чем-то привычном, ставшем естественной нормой поведения...
Какой бы ни была прежняя Россия (идеализировать ее ни к чему), все-таки ничего подобного раньше не было – до революции, до упразднения религии. А теперь есть. Выходит, что-то сдвинулось, пошатнулось в самой структуре души народа, лишенного вдруг вековых нравственных ориентиров. Какая-то образовалась трещинка. А если пойдет вглубь? Дай Бог, чтобы я ошибался, подумал Болховитинов со сжавшимся сердцем.
Глава седьмая
Елена приехала в Ленинград в конце августа. До последнего момента не помышляла о возвращении в этот город, но потом все стали в один голос твердить, что она сошла с ума, как можно терять ленинградскую прописку – тысячи эвакуированных месяцами тщетно добиваются вызова, а она ведь имеет право как демобилизованная, и подумала ли она о ребенке – что же, легче ей будет растить его где-нибудь в глуши?
Насчет того, где будет «легче», она как раз и не думала; но трезвая мысль о ленинградской прописке (для него, потом) в конце концов перевесила страх перед возвращением. Да, наверное, надо пройти и через это, надо решиться, как решается человек на тяжелую, мучительную операцию. Взять себя в руки, заставить преодолеть страх, вытерпеть боль; возможно, потом наступит облегчение. Не может не наступить, должно, иначе она просто сойдет с ума...
Смириться помогло то, что все свои действия и переживания Елена старалась теперь согласовывать с одним-единственным требованием: чтобы это не повредило ребенку. Так испугавшая ее вначале, приведшая в такое смятение мысль о будущем материнстве становилась теперь стержнем существования, осью, вокруг которой вращалось все остальное. И – как ось, как центральный стержень – осознание себя будущей матерью делалось опорой, давало устойчивость, уверенность в своих силах, своей способности перенести все, что ни пошлет судьба.
Но все это была теория, а вот как получится на практике? Уже все оформив и покончив счеты с армией, Елена не спешила уезжать, благо оставались еще какие-то сложности с пропуском и железнодорожным литером. С оказией и совершенно наугад, не зная вообще, жива ли она, написала соседке – с той были до войны очень хорошие отношения, и Елена надеялась, что найдется хоть одна живая душа, с которой можно будет войти в квартиру, сделать этот первый, самый страшный шаг...
Стало вдруг жаль расставаться с армейскими приятельницами, хотя на новом месте она не прослужила и полугода. Раньше не все были ей симпатичны, некоторые раздражали – эта своей манерой непрошено откровенничать, делиться разными бабъими проблемами, та – склонностью к категорическим суждениям; но на самом деле все они были неплохие женщины, почти каждая – с каким-то своим горем. И своими слабостями, конечно, со своими недостатками, но, Господи, у кого их нет, и уж кому-кому, а не ей судить.
Проводили ее хорошо, устроили на прощанье девичник, медички притащили целый чемодан тряпочек для детского приданого, накроенных из списанного госпитального белья. Это было кстати – только получив этот подарок, Елена сообразила: едва ли теперь можно купить хотя бы те же пеленки. Что я буду за мать, подумала она, даже об этом сама не позаботилась...
По крохам накопленной решимости едва хватило до Ленинграда. Ехать пришлось долго, почти сутки, хотя расстояние через Псков было не больше, чем от Москвы – часов девять для довоенных скорых. Утром она проснулась, был серенький ненастный день, вагон скрипел и шатался, содрогаясь на каждом стыке наспех восстановленного пути, за треснувшим, немытым с начала войны стеклом ползла невыносимо унылая, тундрообразная равнина – воронки, вровень с краями залитые водой, остатки заграждений, колья в обрывках ржавой колючки, протащился обгорелый и выщербленный осколками кирпичный остов какой-то станционной постройки. Смертная тоска и страх охватили Елену – не просто страх, а слепой панический ужас: куда я еду, зачем, что я наделала... Армия представлялась ей сейчас теплым уютным домом; три года жила она в этом простом, четко разграфленном мире, где все было ясно определено, где не было никаких забот, никаких проблем, где от человека требовалось единственное: делать то, что ему приказывают, не утруждая себя никакими вопросами. Главное – не было ответственности ни за что, кроме той крошечной частички общего дела, которая тебе поручена. А теперь?
Родной город она увидела безлюдным, непривычно тихим – и чистым. Это была какая-то странная чистота, совсем непохожая на прежнюю, довоенную ухоженность; сейчас Ленинград безжизненной опрятностью своих улиц жутковато напоминал квартиру, только что прибранную после похорон – когда уже все разошлись, и выметены затоптанные лепестки цветов и еловые веточки, и комнаты стоят светлые, проветренные и опустевшие. Такой была площадь Восстания, такими были Невский и Адмиралтейский проспекты, площадь Труда. Трамвай шел полупустым, она сидела боком на длинной продольной скамье, вплотную приблизив лицо к стеклу, и смотрела, смотрела – жадно, не отрываясь, не замечая текущих по щекам слез. Разрушений было мало, гораздо меньше, чем она ожидала увидеть, собственно, их вообще не было видно – лишь кое-где по наглухо заделанным оконным проемам можно было догадаться, что за этим фасадом ничего нет, или дом выгорел изнутри, или обрушились перекрытия; снаружи все выглядело благополучно. Кони на Аничковом были уже на месте, ей вспомнился детский, радостно ужасавший своей неприличностью стишок: «На изумление Европы Клодт водрузил четыре попы», и Медный всадник освободился из-под мешков с песком – город начинал возвращаться к жизни, это тоже чувствовалось, но каким он стал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164