ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Она та еще штучка.
— При чем тут Дорис Шельдт?
— При чем? А разве ты не написал ей записку перед отъездом из Чикаго? Я прочла оттиск, который остался в твоем блокноте. Разве это честно, Чарли? Ты самый отъявленный в мире лгун. Хотелось бы мне знать, сколько дам ты придерживаешь про запас.
Я не стал возмущаться тем, что Рената за мной шпионит. Я больше не устраивал сцен. Наши поездки в Европу, приятные сами по себе, кроме того, избавляли меня от посягательств мисс Шельдт. Рената считала ее опасной особой, и даже Сеньора пыталась бросить мне этот упрек.
— Но, Сеньора, — отвечал я, — мисс Шельдт появилась на горизонте только после случая с мистером Флонзалеем.
— Вот что, Чарльз, вопрос о мистере Флонзалее надо закрыть. Вы не просто провинциальный буржуа, вы — литератор, — сказала пожилая испанская дама. — Флонзалей в прошлом. Рената небезразлична к чужой боли, так неужели вы думаете, что она могла поступить иначе, когда тот человек переживал такие муки? Рената проплакала всю ночь, что он находился у нее. Он вульгарный бизнесмен и не идет с вами ни в какое сравнение. Просто Рената чувствовала себя обязанной уделить ему внимание. И поскольку вы homme de lettres, а он гробовщик, более достойный человек должен быть терпимее.
Я не мог спорить с Сеньорой. Однажды утром я увидел ее, когда она торопилась в ванную и еще не успела накраситься, совершенно бесцветная: дряблая желтая, как у банана, кожа, без бровей и ресниц и практически без губ. Жалость, возникшая во мне от этого зрелища, проняла меня до сердца, и я навсегда лишился всякого желания выигрывать у нее хотя бы одно очко. Когда я играл с ней в триктрак, то жульничал в ее пользу.
— В отношениях с мисс Шельдт, — сказал я Ренате в «Плазе», — самое важное — это ее отец. У меня не может быть романа с дочерью человека, ставшего моим учителем.
— Вдалбливает тебе в голову всяческую чушь, — вставила она.
— Рената, позволь мне процитировать: «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв. Бодрствуй и утверждай прочее близкое к смерти». Это Откровение Святого Иоанна, более-менее близко к тексту.
Снисходительно улыбаясь, Рената встала, одернула мини-юбку и сказала:
— Ты закончишь тем, что будешь шлепать босиком по Лупу с плакатом: «Задумайтесь, где вы проведете вечность!» наперевес. Ради бога, позвони, наконец, этому Хаггинсу, душеприказчику Гумбольдта. И не вздумай снова потащить меня на обед в «Румпельмайер».
Хаггинс собирался в галерею Кутца на открытие выставки, и когда я изложил свое дело, он предложил там и встретиться.
— Что там за наследство такое? Неужели там что-то есть? — поинтересовался я.
— Кое-что есть, — ответил Хаггинс.
В конце сороковых, когда Хаггинс слыл в Гринвич-Виллидж знаменитостью, я был почти незаметным членом кружка, обсуждавшего политику, литературу и философию у него в доме. Там собирались такие гиганты, как Кьяромонте, Рав, Абель, Пол Гудмен и Фон Гумбольдт Флейшер. Объединяла нас с Хаггинсом привязанность к Гумбольдту. И все, пожалуй. В большинстве случаев мы раздражали друг друга. Несколько лет назад во время съезда демократической партии в Атлантик-Сити, в этой жалкой юдоли развлечений, мы наблюдали как Хьюберт Хэмфри делает вид, что оттягивается со своей делегацией в тот самый момент, когда его распекал Джонсон, и что-то в нарядном запустении, в оборванных нитях праздничного веселья настроило Хаггинса против меня. Он обрушился на меня, когда мы вышли на дощатый променад и повернулись лицом к внушающей ужас Атлантике, низведенной здесь до обычной соленой водички обертками от ирисок и похожим на пену попкорном, ежедневно сметаемыми в океан дворницкими метлами. Без оглядки на авторитеты, подкрепляя свои аргументы подергиваниями седой козлиной бородки, Хаггинс резко отрицательно отозвался об опубликованной мною той весной книге о Гарри Гопкинсе. Хаггинс писал репортажи об этом съезде для газеты «Женская одежда». Он не только был гораздо лучшим журналистом, чем я, — мне таким никогда не стать, — но к тому же еще и известным богемным диссидентом и революционером. Он язвительно поинтересовался, с чего это я так благосклонен к «новому курсу» и как это мне удалось разглядеть столько достоинств в Гопкинсе? Заявил, что в своих книгах я постоянно подлизываюсь к американской системе правления. Обозвал меня апологетом, самозванцем и марионеткой, чуть ли не Андреем Вышинским. В Атлантик-Сити, как и везде, этот высокий розовощекий козлобородый заика и спорщик одевался неформально: хлопчатобумажные брюки из прочной фильтровальной ткани и теннисные туфли.
Я до мельчайших деталей вспомнил, как всматривался в него на променаде. В зеленых и янтарных крапинках моих зрачков он мог разглядеть целые эпохи сна и бодрствования. Возможно, он думал, что неприятен мне, но это не так. Со временем я симпатизировал ему все больше и больше. Теперь он уже состарился, и пагубные гидростатические силы в организме начали создавать растянутые и складчатые мешки на его лице, хотя цвет его не изменился и он по-прежнему оставался гарвардским радикалом, вроде Джона Рида, одним из тех вечно юных легкомысленных и одухотворенных американских интеллектуалов, преданных своему Марксу и своему Бакунину, Айседоре, Рандольфу Боурну, Ленину и Троцкому, Максу Истмену, Кокто, Андре Жиду, Русскому балету, Эйзенштейну — прекрасному пантеону авангарда старых добрых деньков. Он не мог отказаться от этого восхитительного идеологического капитала, как не мог отказаться от долгов, унаследованных им от отца.
В битком набитой галерее Кутца Хаггинс беседовал с какими-то людьми. У него прекрасно получалось разговаривать на самых шумных вечеринках. Несмолкающий гул и выпивка только подбадривали его. Возможно, в голове его не было ясности, но варила она здорово. Голова была удлиненной и крупной, увенчанной тщательно причесанными седыми волосами; неровные кончики длинных прядей сзади напоминали колючки. Его изрядный живот обтягивала рубашка в широкую кроваво-красную и ярко-пурпурную полоску, словно сшитая из лент, какими в Англии украшают Майское дерево. Мне вспомнилось, как лет двадцать назад я оказался на вечеринке в Монтоке на Лонг-Айленде, где голый Хаггинс, усевшись верхом на один конец бревна, обсуждал ход слушаний по обвинениям Маккарти в адрес армейского руководства с сидящей напротив в такой же позе голой дамой. Хаггинс вел разговор, сжимая зубами мундштук, а его гениталии, примостившиеся на гладкой, как вода, поверхности дерева, отражали все перипетии разговора. Хаггинс пускал клубы дыма и заикался, излагая свои взгляды, а его пенис то вытягивался, то сокращался, как кулиса тромбона. Невозможно испытывать враждебные чувства к человеку, о котором у вас сохранились такие воспоминания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168