ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нет, решительно шагая позади Ренаты, я склонялся к мысли, что нынешним состоянием обязан своему новому отношению к смерти. Я начал рассматривать другие возможности. И одно это помогло мне воспарить. Но еще более радостным оказалось существование места, куда можно воспарять: необжитое, заброшенное пространство. Его не замечают, хотя это самая значительная часть целого. Неудивительно, что люди сходят с ума. Ведь что получается, если допустить, что мы — раз уж мы присутствуем в этом материальном мире — являемся самыми высшими из всех существ? Если допустить, что цикл существования заканчивается нами и после нас ничего уже не будет? При таком допущении, кто обвинит нас в том, что мы бьемся в припадках! Но если перед нами открыт космос — в метафизическом смысле выбор становится несравненно шире.
Рената обернулась ко мне и спросила:
— Ты уверен, что это ископаемое знает о нашем визите?
— Конечно. Нас ждут. Я звонил, — ответил я.
Мы вышли на одну из тех засаженных деревьями улочек, где рабочие швейных мастерских любят проводить летние отпуска, и разыскали нужный дом. Старое кирпичное здание. На открытой деревянной веранде стояли инвалидные коляски и ходунки для тех, кто перенес инсульт.
В прежние дни я мог бы удивиться тому, что произошло дальше. Но теперь, когда мир пересоздается и древние структуры, смерть и все остальное оказались не прочнее японского бумажного фонарика, дела людские виделись мне невероятно яркими, естественными, даже праздничными — я не могу не учитывать праздничности. Самые печальные зрелища могли наполняться ею. Как бы там ни было, нас действительно ждали. Из проема между внутренней и наружной дверьми дома престарелых, опершись на тросточку, за нами наблюдал какой-то человек. Как только мы приблизились, он вышел и крикнул:
— Чарли, Чарли!
— Вы же не Вольдемар Уолд? — обратился я к этому человеку.
— Нет, Вольдемар здесь. Но я не Вольдемар, Чарли. Ну-ка, взгляни на меня. Прислушайся к голосу, — и он что-то запел старческим каркающим тенором. Взяв меня за руку, этот славный старичок пропел «Сердце красавицы» в стиле Карузо. Жалко это выглядело. Я всмотрелся в него, в когда-то курчавые рыжие волосы, в сломанный нос с нервно раздувающимися ноздрями, в двойной подбородок, кадык, в тощую сгорбленную фигуру. И сказал:
— Ну да, вы Менаша! Менаша Клингер! Чикаго, Иллинойс, тысяча девятьсот двадцать седьмой.
— Точно. — Для него это было триумфом. — Это я. Ты узнал меня!
— Елки-палки! Вот это здорово! Клянусь, я не заслужил такого сюрприза.
— Отложи я поиск Гумбольдтова дядюшки на потом, я бы упустил такую удачу, замечательную встречу, почти что чудо. А так я встретил человека, которого любил давным-давно. — Как в сказке, — заключил я.
— Нет, — возразил Менаша. — Для обыкновенного человека — может быть. Но когда ты сделался такой важной персоной, Чарли, это уже далеко не настолько удивительное совпадение, как ты думаешь. У тебя повсюду должны находиться друзья и знакомые, как я, которые когда-то знали тебя, но сейчас слишком стесняются подойти и напомнить о себе. Я бы тоже, наверно, постеснялся, если бы ты сам не приехал повидаться с моим приятелем Вольдемаром, — Менаша повернулся к Ренате. — А это, как я понимаю, миссис Ситрин, — сказал он.
— Да, — подтвердил я, глядя ей в лицо, — это миссис Ситрин.
— Я знал вашего мужа еще ребенком. Я квартировал в его семье, когда переехал из Ипсиланти, это в Мичигане, и работал оператором высадного пресса в «Вестерн электрик». Но на самом деле я приехал учиться петь. Чарли был замечательным мальчиком. Самым добрым ребенком во всем Северном Вест-Сайде. С ним можно было поговорить, когда ему было от силы лет девять-десять, а кроме него друзей у меня не водилось. По субботам я брал его с собой в центр на мои уроки музыки.
— Вашим учителем, — подхватил я, — был Всеволод Колодный, комната восемь-шестнадцать в Центре искусств. Бассо-профундо Императорской оперы Петербурга, лысый, метр с кепкой, в корсете и на кубинских каблуках.
— Он тоже меня узнал, — сказал Менаша бесконечно довольным тоном.
— У вас был драматический тенор, — вспомнил я. И стоило мне это произнести, как Менаша поднялся на носочки и запел, хлопая в ладоши, покрытые мозолями от высадного пресса: «In questa tomba oscura". От рвения его глаза наполнились слезами, а голос, такой дребезжащий, такой душевный, такой резкий, исполненный грусти, мольбы и надежды, звучал совершенно немелодично. Даже в детстве я знал, что Менаша никогда не станет звездой. И все же верил, что он мог бы сделаться певцом, если бы кто-то из боксерской команды Союза христианской молодежи Ипсиланти не заехал ему по носу, чем и лишил Менашу всяких шансов добиться успеха в оперном искусстве. Его пение через этот сбитый на сторону нос никогда бы не звучало так, как надо.
— Расскажи мне, малыш, что еще ты помнишь?
— Я помню Тито Скипа, Титта Руффо, Верренрата, Маккормака, Шуман-Хайнк, Амелиту Галли-Курчи, Верди и Бойто. А когда вы слышали, как Карузо поет в «Паяцах», жизнь преображалась, правильно?
— О да!
Давняя привязанность делает такие вещи незабываемыми. Пятьдесят лет назад мы ехали по чикагскому Джексон-бульвару на двухэтажном автобусе с открытым империалом в торговый центр, и Менаша объяснял мне, что такое бельканто; с сияющим лицом рассказывал мне об «Аиде», представляя себя в парчовых одеяниях то жреца, то воина. А когда его урок пения заканчивался, Менаша вел меня к Кранцу на пломбир с орехами, фруктами и шоколадным сиропом. Мы ходили слушать горячий, как масло на сковородке, оркестр Пола Эша, ходили на представление тюленей, исполнявших «Янки Дудл», сжимая груши автомобильных гудков. Мы плавали на пляже Кларендон, где все мочились прямо в воду. Вечерами он обучал меня астрономии. Объяснял теорию Дарвина. Он был женат на своей однокашнице из Ипсиланти. Ее звали Марша. Тучная женщина. Она тосковала по дому, лежала в постели и плакала. Однажды я видел, как она пыталась вымыть голову, сидя в корыте. Марша набирала воду в ладони, но ее руки были слишком толстыми и не поднимались над головой. Эта славная женщина уже умерла. Менаша большую часть жизни проработал электриком в Бруклине. От его драматического тенора ничего не осталось, но лающий старческий голос трогал до глубины души. От его жестких рыжих волос сохранился только оранжево-белесый пушок.
— Все Ситрины были очень добрыми людьми. Кроме Джулиуса, пожалуй. Этот был грубым. Джулиус так и остался Джулиусом? Твоя мать очень помогала Марше. Бедная женщина… Но пойдемте к Вольдемару. Я только встречающая делегация, а он вас ждет. Он живет в комнате рядом с кухней.
Когда мы вошли, Вольдемар сидел на краешке кровати: широкоплечий, с прилизанными, совсем как у Гумбольдта, волосами, с таким же, как у него, широким лицом и серыми, широко посажеными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168