были тут и сельские – волостные, и земские – городские, и губернские, и столичные, рядовые и обер-фискалы. Выпучив свои бельма, не моргая и не дыша, они указывали на него своими крючковатыми пальцами. И тогда Петр встал, поняв наконец, что он сам с сего дня есть великий, венценосный фискал, коему надлежит в недалеком предбудущем времени нашептывать в старческое, морщинистое, седыми волосами заросшее ухо всевышнего Саваофа, – нашептывать ему великую правду и великую ябедную ложь о своих верноподданных: об их прелюбодействах, содомском грехе, чародействе, богохульстве, обмане, заповедной продаже, о том, что испортились нет ли дороги, не повалены ли верстовые столбы, не стоят ли пустыми царевы мельницы, кабаки и его, боговы, храмы; не шляются ли зря по земле гулящие люди, не подкрадывается ли шпион, не доставляются ли тайно запретные товары, не уходит ли кто из смертных тишком за границу, не имея проезжих бумаг, не клянут ли некие люди имя царево и богово? За многое надобно отвечать.
И еще надлежало дать самый главный ответ: кого оставит он после себя блюсти верноподданных?.. Ну?.. Кого?.. Говори!..
А он и не знал, что сказать, хотя понимал, что подходит последний срок, последний предел.
Кладет теперь он, царь Петр, свою полувековую, многотрудную, многодумную жизнь, кладет Россию свою, свой народ, а кто возьмет это все? Кто будет наследником?.. Кому надобно напоследок пристально посмотреть в глаза, испытать взглядом совесть, душу и сердце? Достоин ли будет принять оставленное, преображенное?.. Кого зараньше благословить или проклясть?..
На голубых печных изразцах уплывали в море, как чайки, легкие корабли. В деревянных кадках близ окон стояли цветы.
И эти нарисованные корабли, и эти цветы, как деревья, вызывали мысли о лесе, о смоляных запахах адмиралтейского двора.
Он закусил губу, немного подумал и, кивнув в сторону печки, коротко приказал:
– Пиши.
Прошелся по комнате из конца в конец и стал диктовать указ:
– «Буде станут противиться непослушные и свершать порубку дерев, то за содеянное в первый раз взимать с таковых великую пеню, а за содеянное в другой раз вырезывать ноздри и посылать провинившихся в каторжные работы. А в ранее запретных лесах Петербургской губернии за порубку годных к корабельной постройке дерев виновный будет казнен злою смертью… Написал?.. Строчи дальше: у кого же охота бегать взапуски и держать заклады, те могут упражняться в Ямской слободе, либо на льду…»
Но никто не писал, и он остановился, растерянный и смутившийся. А мысли были остры, закрутились, как некая повитель вокруг корабельных деревьев, о которых только что говорил, и вдруг послышались ему никогда прежде не слыханные голоса в противность его указу, и забунтовали многие работные люди, удивив его своей дерзостной непокорностью:
«За макушки дерев вступаешься, а людские головы пускай напрочь летят?.. Сосновой коры на растопку не смей оборвать, а ноздри свои подставляй?.. С липки лычка содрать не решись, а со спины пускай ошметками кожа летит?.. Так, что ли, царь-государь?.. Замыкался, запечалился, кому достанется сидение тронное, а кому оно нужно, как и все насоленные порядки твои? Загнал людей в гиблую гиль да еще парадизом ее назвал!..»
– Молчать, воры! – крикнул он изо всех сил и сжал кулаки. А в ответ будто слышался смех и такие предерзостные слова: «Сам ты – вор из воров!.. Посчитай, – ты ведь любишь считать, – сколь людских жизней наворовал, скольким веку урезал. Антихрист ты!»
Он схватил стулец, замахнулся им в пустоту и, не удержавшись, упал.
Один он, один, и некому заступиться…
Блюментрост и денщик Василий Поспелов услышали, как он упал. Подняли, перенесли на постель.
– Ладно, – благодарно кивнул им Петр. – Спать буду. Усну. Уходите.
Выйдя от него, Блюментрост сказал столпившимся царедворцам, что государь безнадежен.
Не решаясь сам войти к умирающему, Меншиков внушал Екатерине:
– Не оставляй его одного. Мало ли кто войдет да что-нибудь поскажет ему. Помни: твоя судьба, Катя, решается, – в первый раз за многие годы снова так задушевно назвал ее, как тогда, в ту давность, еще Катюшкой ее называл. – Не обращай внимания, ежели станет опять прогонять. В уголке притулись, но из спальни не уходи. Сторожи завещание. Поняла?..
Дочь Анна порывалась к отцу, но мать ее остановила:
– Не тревожь отца, Аня. Ему и так тяжко, а тут еще ты не сдержишь себя и заплачешь. Он и поймет, что надежды нет.
– Только посмотрю на него, – просила Анна.
– Я сказала тебе – не надо, – строго сдвинула брови мать. – С Лисаветой да с Натальей будь.
Анна ушла. Екатерина тихо открыла дверь, осторожно проскользнула в нее и остановилась у печки. Помнила, что сказал Меншиков. Теперь ни на минуту не отойдет.
Петр лежал на высоко взбитых подушках в голубых атласных наволочках, что на своем досуге собственноручно нашила ему царица Прасковья, и на что бы он ни взглянул, все оборачивал в мыслях на свои дела, на свою жизнь и на свое предсмертное одиночество. Вон – около печки стоит она, его суженая, которой ни в чем верить нельзя, – теперь он ясно понимал это. Чужая она, враждебная.
– Жалуются, видишь ли, на Петербург. Сырость такая в нем, что пенька гниет.
– Кто, Петрушенька, жалуется?
– Они, те… Само место – гнилое, болотное… – И вдруг встрепенулся, побагровел от негодования. – Петербург порочить?.. Ушакова сюда!.. Позвать Ушакова!.. – кричит Петр, опираясь рукой на подушку, и уже кривится лицом на левую сторону, дергает шеей, корчится в судорожном припадке.
– Петя… Петя… Петрушенька… – успокаивает подбежавшая Екатерина, по привычке прижимая его голову к своей груди. – Нет никого. Только я да ты… Петечка, дорогой…
Опамятуясь от бреда, он напряженно думал о том, кому доверить все содеянное им с первого дня сего восемнадцатого века. Свершенные им преобразования являлись служением Российскому государству, всенародной пользе. Теперь каждому ясно, сколь сильной и славной стала Россия, но как не просто было достичь этого. Чтобы разбогатеть государству, следовало вести большую торговлю, развивать промыслы, пробиваться к морю, освобождаться от дани татарам, которую платили крымскому хану, как поминки…
Да, да, еще и еще повторить нужно, что требовалось научиться строить корабли и плавать на них, победить давнего, сильного и злого врага в затянувшейся войне, строить крепости, города, прокладывать дороги, прорывать каналы, – всего, что сделано, не перечесть. А еще сколько надобно!
Кто противился его преобразованиям? Раскольники, косные хранители старины, древлего благочестия?.. Не благочестие оберегали они, а свое невежество да изуверство. Постыдную жизнь вели и ведут в своих скрытых скитах, противясь всему новому, лучшему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241
И еще надлежало дать самый главный ответ: кого оставит он после себя блюсти верноподданных?.. Ну?.. Кого?.. Говори!..
А он и не знал, что сказать, хотя понимал, что подходит последний срок, последний предел.
Кладет теперь он, царь Петр, свою полувековую, многотрудную, многодумную жизнь, кладет Россию свою, свой народ, а кто возьмет это все? Кто будет наследником?.. Кому надобно напоследок пристально посмотреть в глаза, испытать взглядом совесть, душу и сердце? Достоин ли будет принять оставленное, преображенное?.. Кого зараньше благословить или проклясть?..
На голубых печных изразцах уплывали в море, как чайки, легкие корабли. В деревянных кадках близ окон стояли цветы.
И эти нарисованные корабли, и эти цветы, как деревья, вызывали мысли о лесе, о смоляных запахах адмиралтейского двора.
Он закусил губу, немного подумал и, кивнув в сторону печки, коротко приказал:
– Пиши.
Прошелся по комнате из конца в конец и стал диктовать указ:
– «Буде станут противиться непослушные и свершать порубку дерев, то за содеянное в первый раз взимать с таковых великую пеню, а за содеянное в другой раз вырезывать ноздри и посылать провинившихся в каторжные работы. А в ранее запретных лесах Петербургской губернии за порубку годных к корабельной постройке дерев виновный будет казнен злою смертью… Написал?.. Строчи дальше: у кого же охота бегать взапуски и держать заклады, те могут упражняться в Ямской слободе, либо на льду…»
Но никто не писал, и он остановился, растерянный и смутившийся. А мысли были остры, закрутились, как некая повитель вокруг корабельных деревьев, о которых только что говорил, и вдруг послышались ему никогда прежде не слыханные голоса в противность его указу, и забунтовали многие работные люди, удивив его своей дерзостной непокорностью:
«За макушки дерев вступаешься, а людские головы пускай напрочь летят?.. Сосновой коры на растопку не смей оборвать, а ноздри свои подставляй?.. С липки лычка содрать не решись, а со спины пускай ошметками кожа летит?.. Так, что ли, царь-государь?.. Замыкался, запечалился, кому достанется сидение тронное, а кому оно нужно, как и все насоленные порядки твои? Загнал людей в гиблую гиль да еще парадизом ее назвал!..»
– Молчать, воры! – крикнул он изо всех сил и сжал кулаки. А в ответ будто слышался смех и такие предерзостные слова: «Сам ты – вор из воров!.. Посчитай, – ты ведь любишь считать, – сколь людских жизней наворовал, скольким веку урезал. Антихрист ты!»
Он схватил стулец, замахнулся им в пустоту и, не удержавшись, упал.
Один он, один, и некому заступиться…
Блюментрост и денщик Василий Поспелов услышали, как он упал. Подняли, перенесли на постель.
– Ладно, – благодарно кивнул им Петр. – Спать буду. Усну. Уходите.
Выйдя от него, Блюментрост сказал столпившимся царедворцам, что государь безнадежен.
Не решаясь сам войти к умирающему, Меншиков внушал Екатерине:
– Не оставляй его одного. Мало ли кто войдет да что-нибудь поскажет ему. Помни: твоя судьба, Катя, решается, – в первый раз за многие годы снова так задушевно назвал ее, как тогда, в ту давность, еще Катюшкой ее называл. – Не обращай внимания, ежели станет опять прогонять. В уголке притулись, но из спальни не уходи. Сторожи завещание. Поняла?..
Дочь Анна порывалась к отцу, но мать ее остановила:
– Не тревожь отца, Аня. Ему и так тяжко, а тут еще ты не сдержишь себя и заплачешь. Он и поймет, что надежды нет.
– Только посмотрю на него, – просила Анна.
– Я сказала тебе – не надо, – строго сдвинула брови мать. – С Лисаветой да с Натальей будь.
Анна ушла. Екатерина тихо открыла дверь, осторожно проскользнула в нее и остановилась у печки. Помнила, что сказал Меншиков. Теперь ни на минуту не отойдет.
Петр лежал на высоко взбитых подушках в голубых атласных наволочках, что на своем досуге собственноручно нашила ему царица Прасковья, и на что бы он ни взглянул, все оборачивал в мыслях на свои дела, на свою жизнь и на свое предсмертное одиночество. Вон – около печки стоит она, его суженая, которой ни в чем верить нельзя, – теперь он ясно понимал это. Чужая она, враждебная.
– Жалуются, видишь ли, на Петербург. Сырость такая в нем, что пенька гниет.
– Кто, Петрушенька, жалуется?
– Они, те… Само место – гнилое, болотное… – И вдруг встрепенулся, побагровел от негодования. – Петербург порочить?.. Ушакова сюда!.. Позвать Ушакова!.. – кричит Петр, опираясь рукой на подушку, и уже кривится лицом на левую сторону, дергает шеей, корчится в судорожном припадке.
– Петя… Петя… Петрушенька… – успокаивает подбежавшая Екатерина, по привычке прижимая его голову к своей груди. – Нет никого. Только я да ты… Петечка, дорогой…
Опамятуясь от бреда, он напряженно думал о том, кому доверить все содеянное им с первого дня сего восемнадцатого века. Свершенные им преобразования являлись служением Российскому государству, всенародной пользе. Теперь каждому ясно, сколь сильной и славной стала Россия, но как не просто было достичь этого. Чтобы разбогатеть государству, следовало вести большую торговлю, развивать промыслы, пробиваться к морю, освобождаться от дани татарам, которую платили крымскому хану, как поминки…
Да, да, еще и еще повторить нужно, что требовалось научиться строить корабли и плавать на них, победить давнего, сильного и злого врага в затянувшейся войне, строить крепости, города, прокладывать дороги, прорывать каналы, – всего, что сделано, не перечесть. А еще сколько надобно!
Кто противился его преобразованиям? Раскольники, косные хранители старины, древлего благочестия?.. Не благочестие оберегали они, а свое невежество да изуверство. Постыдную жизнь вели и ведут в своих скрытых скитах, противясь всему новому, лучшему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239 240 241