ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Повернулась на бок, потом на другой, наконец легла на спину: «Разотрите мне бедра... и ноги...» — «Здесь тоже?» — спросил я и положил ладонь на золотистый, мягкий, нежный пушок. «Oh, boy! — отвечала она со смехом,— give me another drink»1. Я дал всю бутылку, чтоб выиграть время, а сам принялся раздеваться, неловко, поспешно, яростно; галстук как назло ни за что не хотел развязываться, пуговицам, казалось, не будет конца, пряжка на поясе не расстегивалась, шнурки запутались в какие-то невозможные узлы... Дверь распахнулась с треском. Мать-игуменья схватила мою девицу, надавала пощечин, вытолкала вон. «Ne la regrettez pas,— крикнула она мне по-французски с канадским акцентом.— Elle n'aime pas са. Elle est gousse... comme moi...» Решительно ничего не удается сегодня. Я допил остатки виски и поставил будильник на шесть часов. Внизу оркестр играл «Мой дружок» Мориса Ивена, мелодия едва доносилась, я вспомнил слова: мир мошенников и хвастунов, что покидают неожиданно кротких любящих женщин, мир, где прячут в чулок деньги, заработанные— тут это выражение весьма к месту—в поте лица... Я уснул тяжелым сном, злой на себя, на все и на всех, на свою никчемность, на свою семью, имя, судьбу, пьяный, несчастный, недовольный собой, я чувствовал себя лишним, непрошеным пришельцем здесь, на этой земле. В полусне слышалось, будто идет дождь, на самом же деле внизу, в огромных гостиных, увешанных видами Коромандельского берега, картинами Мадрасе, уставленных фарфором рококо, продолжался праздник; музыка смолкла, но голоса гудели, смешивались... Я спал, пока не зазвенел будильник.
Только что я оделся и запер чемоданы (один из них, который я брал в Сантьяго, я так и не распаковал), как появился Венансио. Он сообщил, что внизу меня ожидает какой-то господин, одет вроде бы вполне прилично, костюм из сурового полотна, только что-то в нем такое есть, не знаю, по-моему, он из тайной полиции, они, из тайной полиции-то, все какие-то чудные, особенно когда хотят, чтоб не узнали, откуда они... Слуга говорил медленно, с видимым трудом, спотыкался, не находил слов, из чего я сделал вывод, что накануне веселье дошло до высших пределов. «Пусти его,— сказал я, смеясь; я хотел как-то «разговорить» Венансио.— Как прошел праздник на кухне и на заднем дворе?» — «Ох, барин,— Венансио схватился за голову,— и вспоминать-то тошно...» Я стал собирать книги, которые хотел взять с собой, прислушиваясь краем уха к рассказу о попойке на кухне: «Носили, носили туда-сюда подносы, а поваренок с главным поваром-французом и подрались, поваренок говорит «оркестр чотис играет», а главный повар стал спорить—это, дескать, мусета или что-то вроде и будто тут обязательно аккордеон нужен, а у вас здесь, дескать, и не умеют на аккордеоне играть, а знают одни барабаны негритянские, и вообще у вас никто ничего не умеет, ну тут они и пошли оплеухи друг другу давать да стаканы бить, а потом главный повар с прачкой Асунтой в зимний сад ушли, а я их там и застал как раз под орхидеями сеньоры графини, они там сами знаете чем занимались, а еще хуже, что главный повар залез руками в банку с икрой и... ладно, не могу я вам такое рассказывать, скажу только одно: эти французы, они, барин, совсем ума решились».— «Каждый развлекается по-своему»,— сказал я. «Но прилично, барин, прилично». Дальше он сообщил, что около четырех утра прошел сильный ливень, как оно и полагается в мае, когда манго поспевает, подпортил немного праздник. Да и сейчас вроде накрапывает. «Вот высуньте, барин, руку за окно, сами почувствуете». Я спустился в гостиную. Там ожидал агент, вежливый, сдержанный — бедняга привык, видимо, действовать плетью да ногами, когда приходилось иметь дело с приехавшими из провинции студентами, что ютятся в бедных пансионах; теперь же он старался изо всех сил быть услужливым, улыбался, следуя специальным инструкциям о том, как обращаться со мной. Я отправился в кухню. Там громоздились горы немытых тарелок, пол был уставлен подносами и пустыми бутылками, мойки завалены бокалами. Среди всего этого Атилио (на нем уже не было костюма Папаши Фредэ) старательно готовил для меня завтрак—кашу и «хананегсс» так он называл, на свой лад, яичницу с ветчиной. «Оставь это. Дай мне немного кофе и рюмку коньяку». Я вышел черным ходом. Хотелось проститься с бронзовыми сторожевыми псами, с Венерой Каллипигой в зеленом театре, с садом, с бассейном, с полевой туберозой, которая каким-то образом тайно пробралась на роскошный газон; со всем этим связано столько детских воспоминаний! Но я увидел лишь горы мусора, словно на площади, где еще вчера была ярмарка, за ночь разобрали балаганы, нет больше ни карусели, ни цирка, ни тира. В нарождающемся свете облачного дня все дышит разрушением, гибелью... грязь, обломки; над головой — бледное небо в зыбких переливах зари, а здесь на траве — мокрые куски картона, обрывки серпантина, какие-то полинявшие тряпки и, словно пена, белеет известь на поверхности луж. Все источает грусть, будто дансинг на рассвете: холодный дым от вчерашних сигарет еще стоит в воздухе, пепельницы полны, на стойке бара — недопитые бокалы, а в туалете уборщица напрасно ведро за ведром льет воду в унитазы, забитые окурками. Жалкое зрелище: капает вода с листьев пальм, цветы съежились, поникли фрамбойаны и картонный «Лапэн Ажиль» уже не коричневый, а бледно-желтый, с провалившимся от дождя навесом; и «Кабаре дю Нэан» — размокшее, черное, и черные густые ручьи текут от него по газону к кустам роз; «Ша Нуар» упал от порыва ветра, на досках чьи-то следы, от «Мулен Руж», от «Сьель э л'Анфер»— одни обломки, обрывки ткани, лохмотья, качаются какие-то подпорки, торчит проволока, листы железа: все шаткое, непрочное, жалкое и унылое, среди кустов в красных, желтых, синих и грязно-серых подтеках. Залитые краской газоны кажутся мертвыми. В зеленоватой воде бассейна плавают обрывки бумаги, салфетки, развернутая газета, пробки, кусок марли в пятнах крови и большая оплетенная бутыль из-под «Дом Периньон» — она стоит в воде вертикально, торчит горлышко, бутыль никак не хочет тонуть. Вокруг бесформенные остатки украшений, гирлянд, увядшие гвоздики, лоскутья, мишура... Распад, разрушение. Не те руины, что приводят на ум древние культуры, ушедшие религии, гибель богов; нет, просто развалины ярмарочных балаганов, мусор, развеянный ветром; маскарад окончен, забыто ночное веселье, и на арене, усыпанной опилками, нет больше ни акробатов, ни жонглеров. А вдобавок — запах клея, мокрого тряпья, гнилых веревок, они качаются кое-где, подрагивают над землей в красных пятнах, в лужах пролитого вина—господа, видимо, не в силах оказались все выпить. Будто разрушенный театр с порванным занавесом и полинявшими декорациями, все выглядело мрачно, зловеще и, казалось, предвещало недоброе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141