ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

У нас в боковой комнатке одно время тоже жил немецкий офицер, лет двадцати двух. Перед хозяйкой он становился в какие-то странные позы и отвлекал ее от дела бесконечными разговорами. Выходил на участок и говорил, именно только говорил, что будет заниматься спортом. Я по возможности старался не попадаться ему на глаза. Скоро он исчез, никаких впечатлений о себе не оставив.
Однажды вечером хозяин потихоньку зовет меня на двор и говорит:
- Вышел приказ перебить всех беспородных собак, так как они поедают много продовольствия. - У нас жил маленький желтый песик Бонза. - Возьмите Бонзу на поводок, но так, чтобы не увидела жена, и пойдемте.
Вышли в поле к развалинам церкви. Хозяин подает мне наган и говорит:
- Застрелите Бонзу!
И добавляет наполовину в шутку, наполовину всерьез:
- Вы ведь большевик, а, может быть, и комиссар: для Вас обычное дело расстреливать кого-нибудь.
Что мне было делать? Пришлось застрелить. Мадам, конечно, догадалась, да мне же и попеняла.
Иногда приезжает хозяйка дома Ольга Дмитриевна. Она одета в серую форму немецкой медицинской сестры, с красным крестом на головном платке и на рукаве. Сейчас она служит в Пскове. Ей лет 45, вид у нее бодрый и решительный. Дарит мне карманное Евангелие и нательный серебряный крест. Разрешает пользоваться ее библиотекой, сложенной сейчас на чердаке. Библиотека у нее, по моим представлениям, довольно богатая. Книги преимущественно на русском языке, как известных, так и неизвестных мне авторов; изданы в эмиграции. Очень хорошие иллюстрированные журналы "Перезвоны" и еще не помню какие; изданы лучше тех, которые издавались тогда у нас. Кроме того, подшивки газет за двадцатые и тридцатые годы. Много утешения в те тяжелые дни доставили мне ее книги. Помню, по воскресеньям я запоем читал Апухтина; я о нем слышал, но читать мне его не приходилось. Судьба Ольги Дмитриевны очень трудная. Она полурусская, полулатышка. В Первую мировую войну служила сестрой милосердия в русской армии, затем в белой армии. После очутилась в Германии. В 1920 году вернулась в свой домик в Саласпилсе, где родилась и прожила всю жизнь. И работала всю жизнь медсестрой в амбулатории того же Саласпилса. Все это было рассказано мне потом, лет 25 спустя. Сейчас же она говорит со мной мало, - в тоне официального сочувствия.
По воскресеньям к нам иногда приезжают из Риги гости. К хозяйке приезжает ее младшая сестра - толстушка Мильда, а к Ольге Дмитриевне Елизавета Павловна Рябушинская с двадцатидвухлетней дочерью Наташей. О Мильде особых воспоминаний не сохранилось. У нее почему-то всегда бурчало в животе, на что она, немного конфузясь, но с каким-то весело-победным видом заявляла:
- Слышите, как мой живот поет.
Гораздо интереснее были Рябушинские. Елизавета Павловна была дочерью мультимиллионера Павла Павловича Рябушинского, который в конце 1917 года бежал за границу, но, не предвидя событий, остался в Париже почти нищим и умер в 1925 году. Его сын с бывшим министром Маклаковым создали в США коммерческий банк. Однако или не хватило капитала, или, скорее всего, не было навыка держаться в новых условиях, но банк быстро прогорел. Елизавета Павловна начала хлопотать о выезде за границу. Но, чтобы ускорить и даже вообще сделать возможным получение визы на выезд, нужно было подмазать. А подмазать было нечем. Из всего богатства, которым она обладала прежде, у нее сохранилось лишь историческое имя - громкое тогда и позабытое теперь. И вдруг оказалось, что в глазах людей, обладавших тогда властью и от которых зависела выдача разрешения на выезд, это имело известную ценность. По словам Елизаветы Павловны, такими людьми тогда были молодые евреи, выбившиеся на широкий простор из недр еврейских местечек. Должно быть, их прельщала возможность обладать девушкой с историческим именем. Эти имена они коллекционировали в своих постелях. Одним из плодов такого коллекционирования стала Наташа. В начале 1925 года Елизавета Павловна с дочерью выбрались за границу, но уехать дальше Латвии из-за отсутствия средств не смогли. Здесь, работая кассиршей, она кое-как сводила концы с концами.
Наташу я иногда поддразнивал и однажды привел отзыв Ленина об ее дедушке.
- Неправда, - вспыхнула Наташа, - дедушка был очень добрый и гуманный человек.
- Ну что же, одно другому не противоречит. Возможно, что дома дедушка был добр и гуманен, а что он делал вне дома, остается на его совести.
В конце 1941 года началась акция, состоявшая в убийстве евреев. Ежедневно в огромный Саласпилский концентрационный лагерь прибывали по два - три эшелона с гражданскими евреями из Франции, Бельгии, Германии и других стран. Привезенных выводили из битком набитых товарных вагонов и тут же убивали. Мужчин, женщин, детей, старух, всех подряд. Сначала совсем открыто, без всяких околичностей. Убивали прямо на дорогах. Убивали вдоль полотна железной дороги на глазах пассажиров замедлявших ход поездов. Однажды это пришлось мне увидеть своими глазами. Как-то Бланкенбург взял меня с собой помочь привезти какие-то строительные материалы, помнится, печную арматуру: вьюшки, дверцы, заслонки. Ехать нам нужно было недалеко несколько станций по пути к Риге. Светало, хотя еще лежали сумерки. День был сырой, пасмурный, слегка сыпал не то мокрый снег, не то изморось. Вдруг поезд резко замедлил ход. Пассажиры, видимо знавшие, в чем дело, одни с опаской повернулись к правым окнам, другие наоборот отвернулись.
Шагах в пятидесяти от полотна на краю длинного рва стояла шеренга людей в штатском. У самого полотна густой цепью спиной к нам сгрудились автоматчики. Не те буйные веселые фронтовики - дети Марса, а темно-серые в низко надвинутых, мокрых от промозглой измороси касках - бездушные истуканы. Казалось, это даже не люди, а созданные людьми роботы, вышедшие из-под контроля и их же пришедшие убивать.
Окно, в которое я смотрел между двух латышей-айсаргов, стало проплывать мимо, когда раздались автоматные очереди и люди у рва стали беспорядочно валиться вперед, в ров и в стороны. Один, махая руками, закрутился на месте, другого согнуло пополам.
Рядом в купе пронзительно закричала девушка. Я взглянул на Бланкенбурга. Таким я никогда его не видел. Нижняя челюсть отвисла, глаза остекленели и неестественно округлились. Он смотрел через меня куда-то в пространство. Два разговорчивых соседа-айсарга ссутулились и замолкли. В только что оживленном, тесно набитом вагоне, когда смолкал крик девушки, становилось совсем тихо.
Поезд ускорил ход, и через полчаса мы вышли на своей станции.
Вся эта картина до мелочей врезалась в память. И эти беспорядочно падающие люди, и безликие, видные со спины озябшие убийцы, и крик девушки, и растерянность всегда спокойного и выдержанного хозяина. Смерть видел я и на войне, и в лагере, но здесь было совсем другое. Здесь потрясала именно холодно безличная фабричность убийства. И это наглое выставление напоказ.
Масштабы акции все ширятся. Все больше прибывает эшелонов. И оттуда, из этой бойни, растекается ужас, делающий людей мрачными, подавленными и молчаливыми.
В поселке появились пьяные латыши, продававшие чемоданы с еврейским добром. К расстрелам немцы широко привлекали латышей, компенсируя этот труд вещами убитых. Среди этих вещей иногда находились большие ценности.
Убили евреев в русском солдатском лагере Nebenlag'e. Вероятно, и в русском офицерском - не знаю. В русском лагере выявить евреев было несложно. Они вылезли из грязного стада военнопленных и прижались к немцам. Врачи объявили себя врачами и стали работать в лазаретах. Интенданты назвали себя интендантами и стали работать на складах и разных службах. Знающие немецкий язык стали переводчиками. Вероятно, не все знали немецкий, а только идиш, но этого было вполне достаточно. Затем к ним примкнули вообще "свои". Таким образом, к началу акции в лагере образовалась сытая, чисто выбритая, чему немцы придавали большое значение, чисто одетая группа людей, видная, разумеется, и сверху, и снизу. Первое время немцы, как своих помощников, да еще знающих язык, их ценили и были с ними любезны. А потом, когда получили приказ об акции, расстреляли.
Я неоднократно задавался вопросом: зачем они вылезли? Ведь никто никогда не допытывался, кто ты такой. Никаких документов не было ни у кого, на это ума хватило у всех - своевременно выбросить все документы, а в придачу и знаки различия. Поэтому, когда теперь говорят, что кого-то допрашивали и выясняли, кто он такой, то я знаю, что это неправда. Правда состояла в том, что на построениях громко кричали: нужны врачи, нужны инженеры и др. Выходи из строя! Выходили и объявляли - я врач, я инженер, я знаю язык и т.д.
Но почему нельзя было держаться в общем грязном, голодном, вонючем стаде? Выдавали свои? - Ну что же, такие случаи бывали. Но все-таки отдельные, даже сильно выраженные и лицом, и акцентом евреи, немногие, конечно, прожили в стаде, не вылезая из него. Встречал потом я и таких.
Так все-таки, почему же они вылезли? Просто и однозначно на этот вопрос не ответить. Вероятно, здесь проявилась и такая черточка еврейского характера, как желание всегда и везде выскакивать, и страх перед одиноким и беззащитным существованием в стаде, и боязнь антисемитизма, и стремление при любых условиях к чистоте и обеспеченной жизни, и извечное желание жить только среди своих, и надежда на авось, свойственная не только русским, но и евреям, и просто, как у большинства людей всех наций, непривычка и неумение думать о будущем.
Своими глазами я всей акции, конечно, видеть не мог. Но, находясь от нее вблизи, как и все бывшие там люди, чувствовал ее. Акция как бы вылезала из мешка, по пословице - из мешка лезет шило. Из множества встреч запомнилась обреченная молодая женщина с желтыми звездами, понуро везущая детскую коляску по грязной мостовой в Риге. Помню еще, как в Саласпилсе мы на дороге разгребали снег, и перед нами остановилась грузовая машина. В кузове сидели двое вооруженных солдат, а между ними несколько когда-то хорошо одетых молодых людей. Одежда на них сейчас была грязной и мятой, с желтыми звездами на груди. Один смотрел на меня совершенно мертвыми глазами, в которых был страх смерти. Этот взгляд мне долго мерещился.
Как раз во время акции хозяевам нужно было сводить меня в комендатуру лагеря для продолжения прописки. Был солнечный зимний день. Со мной пошла хозяйка. В комендатуре после яркого солнца казалось темно. Мадам предложили стул, я стоял. Писарь почему-то долго возился с карточкой. Стоявший тут же офицер стал пристально в меня вглядываться, а затем мотнул головой: "Jude"? - "Nein!" - спокойно и как-то равнодушно ответила мадам. Офицеру этого было достаточно, он кивнул писарю, тот приложил штамп о дальнейшей прописке, и мы вышли из комендатуры. Хозяйка всегда говорила спокойным и уверенным тоном. Это внушало доверие к ее словам, что я не раз замечал. В этот раз на меня взглянула смерть. И не такая, как на войне, где либо да, либо нет. Не суматошная, а значит, легкая, в пылу стрельбы, беготни, криков, да еще на людях. А холодная и бездушная смерть клопа, которого просто давят ногтем. Тут же в комендатуре хозяйке дадут другого работника, а тебя за воротами лагеря пристрелят в затылок, не спрашивая никаких объяснений.
Что делать? Бежать? Но с недавно простреленной ногой не убежишь. Да и не в Латвии, где хутор с хутора виден. На хуторах собаки и вооруженные латыши, которые, если и не все полностью за немцев, то уж против русских все поголовно. Исключений я не встречал. Насколько мне известно, из Саласпилского лагеря успешных побегов не было. Немцы это знали, а потому так широко и раздавали выздоравливающих пленных латышским крестьянам. Позже, с 1943 года, случались побеги от крестьян, но... в лагерь, где к тому времени условия жизни стали сносными, а у крестьян работа всегда тяжела. Даром мужики не кормили. Но об этом после.
На душе тяжело. Хороших известий нет, а плохих много. Немцы под Москвой, под Демьянском; взяли Ростов-на-Дону, топят корабли в Атлантике. Японцы взяли Сингапур. И так изо дня в день. Правда, пленных прибывать стало меньше, да и те все несвежие, а из русских лагерей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

загрузка...