ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Здесь, по-видимому, путного ничего не знают, так как связи почти нет. Расспрашивают меня о дивизионе Лещенко, о моей батарее. Узнаю о смерти моего школьного товарища Осипова, бывшего при штабе и погибшего от бомбы.
Появляется заспанный комиссар, грузный пожилой человек, одетый не по форме, а под комиссара времен гражданской войны - в кожаной тужурке и такой же фуражке. На ремне кобура с наганом и полевая сумка. Выслушав доклад дежурного и прочитав донесение майора, отзывает меня в сторону от землянки. Сам садится на край канавы, а меня, оставив стоять, долго молча исподлобья разглядывает. Потом со слабо выраженным эстонским акцентом спрашивает:
- Говори, как воевал?
Немного путанно, но по возможности подробно рассказываю Опять длинная пауза. Затем, похлопывая по кобуре и исподлобья глядя, цедит:
- Сейчас я тебя расстреляю!
Хотя я уже попривык, что здесь с этого начинается обращение старшего к младшему - все начинают с этого, но каждый раз такое обращение не то что пугает, а коробит. Да, впрочем, что говорить. Я и сам унизился до угрозы пистолетом тяжело раненому и страдающему солдату.
- Ты мало немцев убил - только одного. За две пушки этого мало. Должен был сто пятьдесят убить!
Вот странное число. Почему сто пятьдесят? Меня это озадачивает, и в то же время, несмотря на неподобающую обстановку, смешит. Снова повторяю обстоятельства дела:
- Ведь когда стреляли из орудий по немецкой цепи шрапнелью, было видно, что они падали.
- Нет! В донесении написано, что ты застрелил только одного.
Потом, немного смягчаясь, говорит:
- Сколько их шрапнелью задело - этого мы не знаем, это только им самим известно. Этого я в сводку помещать не могу. Да и ты сам не можешь быть уверен. Может быть, они сами залегли, а потом и обошли тебя лесом?
На том разговор и закончился. Подав на прощание руку, сказал:
- Иди, ищи своего батарейного, он где-то там.
Где это "там", предстояло решать мне самому.
В штабе получаю вскрытую посылку от Марии. Посылка, видно, давно там валяется. В посылке белье, полотенца, одеколон, плитка шоколада. Похоже, что было еще что-то, так как ящик не полон и все смято. Содержимое посылки меня сердит: зачем мне белье - в армии дают, зачем полотенца - мы не умываемся, зачем одеколон и шоколад? Что это за дикие представления о войне, как о какой-то даче. Шоколад тут же разламываю и оделяю стоящих поблизости. Прекрасное новое льняное, в голубую полоску, полотенце раздираю пополам и наматываю на ноги вместо вконец сопревших портянок.
Описывать поиски своей батареи - это все равно, что описывать хаотические броски и зигзаги молекулы в броуновском движении. Никто ничего не знает, но всем везде чудятся немецкие лазутчики и диверсанты, хотя весь вред идет от собственного беспорядка. Но так уж нас воспитали в тридцатые годы и приучили взваливать вину за все негативные явления на вредителей и диверсантов.
Во время блужданий то и дело видим листки сероватой, очень плохой бумаги, нередко попадавшиеся и ранее. Это немецкие листовки, разбрасываемые с самолетов. Хотя брать их строжайше запрещено, солдаты тайком их подбирают для сворачивания цигарок, так как никакой другой бумаги у них нет. Разумеется, при этом их читают. Содержание листовок, наряду с информацией о положении на фронтах, представляет собой грубые и, на мой взгляд, неумные, но очень хлестко поданые призывы и лозунги. Часто они зарифмованы или даны как частушки. Это как бы орет и ругается подвыпивший мужик, у которого что-то было на уме, а теперь вылезло на язык; как я замечал, сначала по очень слабым признакам, а потом все яснее и яснее, эти призывы находят своего адресата и доходят до сердца. Видно, их составитель хорошо понимал душу русского мужика и умел с ним говорить как свой со своим.
Вообще убедить человека, особенно русского, что-нибудь не делать, не исполнять, не слушаться - не трудно. В этом, кстати сказать, основа основ всех революций, независимо даже, от кого этот призыв исходит. А уж если он напечатан на бумаге, то его сила по меньшей мере удваивается. Таков уж культ печатного слова в психологии современника. У многих эти призывы оставляли след в душе. И там, где прямое неподчинение было невозможно, люди начинали действовать как бы в полсилы. Были еще листовки с длинным мелким текстом, очень подробно и обстоятельно составленные каким-то, видимо, педантичным чиновником. Но те, как мне кажется, были менее результативны их не читали.
К вечеру, наконец, нашли свою батарею. Здесь и командир батареи, и политрук Смирнов, и взвод управления, и две пушки, которые сейчас же отдаются под мое командование. Здесь все время было тихо и стрелять никому не приходилось. Как при всякой встрече, а при таких обстоятельствах в особенности, идут расспросы, рассказы. Больше всего интересуются тем немцем, которого я застрелил на глазах свидетелей, как гладиатор в древнем Колизее. Правда, командир батареи, как и комиссар полка, тоже упрекнул, что одного мало. Ну что же, - остальных пусть достреливает сам.
На ужин старшина сварил свежие щи со свининой, добытой, разумеется, методом самоснабжения. Другого снабжения теперь нет. Вероятно, или комбинация жирной свинины со свежей капустой неудачна, или сказалось неумение повара и отсутствие всяких приправ, но щи получились неважные. Да к тому же они так провоняли всю огромную землянку, что, несмотря на усталость, плохо спалось.
Холодное туманное утро. Сегодня тишины нет. Кругом стрельба, и во всем ощущается какая-то напряженность. Наш военный совет - капитан - командир батареи, человек бесцветный и трусоватый, хитрющий, но симпатичный политрук Смирнов, дипломатичный лейтенант - командир взвода управления и я - решаем, что делать. Где немцы и что они делают, мы не знаем, связи нет ни с кем. Лейтенант предлагает какую-то нелепицу, на что Смирнов только усмехается и качает головой. Наконец капитан находит выход и, обращаясь ко мне, говорит:
- Ты теперь у нас самый опытный. Забирай пушки и поезжай туда. Что там делать, сообразишь сам и доложишь по телефону.
Направление "туда" показывается неопределенным жестом. Вытягиваюсь, рапортую: "Слушаюсь" и отправляюсь. Никого из них я больше никогда не видел.
Едем с пушками то по полянам, то продираясь сквозь кусты. По пути какой-то солдат сует мне ржаной сухарь с кусочком сала. Механически беру и пихаю в карман, но потом досадую: "Зачем мне этот сухарь, когда скоро привезут завтрак?" К своей величайшей досаде обнаруживаю, что ночью у меня исчезла запасная обойма к моему пистолету. Пистолет на месте, а обоймы с патронами нет. Позаимствовать не у кого - патроны дефицитны. Теперь я фактически безоружен. Кто взял - не знаю.
Наконец, впереди просвет. Останавливаю упряжки и сам с командирами орудий иду вперед. Выходим на Балтийскую железную дорогу недалеко от станции Пудость. Впереди поле, а дальше какие-то деревни. Слабый ветерок с юга доносит тяжелый трупный запах. Это из того противотанкового рва, который видели вчера. Как рассказывают, несколько дней тому назад через ров отходила какая-то наша часть, а немецкие парашютисты засели во рву и стреляли из-за углов вдоль прямых участков. Трупы во рву не убраны.
Многое из построенного нами использовали немцы. Там обжили наши доты, здесь использовали нами же вырытые рвы. Вообще укрепленные районы планируются генералами в твердом убеждении, что противник будет наступать именно оттуда и именно так, как генералы считают. Но противник обычно действует по-иному. А поэтому все эти доты, рвы, эскарпы и прочие громоздкие творения военной теории нередко оказываются, в лучшем случае, бесполезными.
Ставим орудия в ольховой заросли у железной дороги. Не скажу, чтобы позиция была удачной, но выбирать не из чего. Во всяком случае, хоть видно вперед и есть хоть какая-то маскировка, а об остальном пусть судит лучший экзаменатор - противник. Внимательно осматриваю местность кругом. Кажется, никаких соседей - ни пехоты, ни артиллерии - у нас нет. Неподалеку, на откосе насыпи, лежит опрокинутый паровоз с задранными вверх колесами. Зрелище непривычное: сколько видел паровозов, но в таком ракурсе - никогда. В этой необычности, как и во многом на войне, есть своя прелесть. В конце концов, мирная жизнь, где все аккуратно расставлено по местам, где все буднично и привычно, тоже приедается. Человек в равной мере как созидатель, так и разрушитель. У ребенка это выражено откровенно, а у взрослого глубоко спрятано. Но взгляните, с каким удовольствием все мы, оставив свои дела, спешим посмотреть на пожар, наводнение, автомобильную катастрофу. Так вот на войне можно не только посмотреть, но и поучаствовать в разрушениях.
Чтобы разведать обстановку, беру двоих и иду через полотно железной дороги в поле. Только прошли полосу придорожного ельника и стали подниматься на невысокий бугорок, как совсем близко шлепнулись две мины. Значит, нас заметили, а откуда стреляли - мы не видели. Кажется, не издалека. Возвращаемся на батарею.
На сердце сумрачно, гнетет какая-то апатия и равнодушие. Замечаю такое же состояние и у других. Сказывается усталость и неопределенность положения и какое-то предчувствие. В мирной жизни это нередко наползающее чувство апатии и равнодушия, свойственное всем людям, не грозит ничем. Но в кризисных состояниях, когда идет игра со смертью, это опасно. Понимаю, но ничего поделать не могу. Да и положение трудное, что, как мне кажется, чувствуют все. Э, да будь что будет!
Тем временем где-то неподалеку невидимый нами дирижер взмахнул палочкой, и заиграл оркестр смерти. С выдохом заухали минометы, забили барабаны разрывов; понемногу в эту симфонию вплелись короткие и протяжные трели пулеметов и автоматов. Но где это? Впереди нет ничего. Как будто это по сторонам и сзади, откуда мы приехали.
Лейтенант Афонасьев нервничает:
- Это танки, минометы. Я знаю, надо сейчас же уходить.
- Куда уходить? Стой!
Подаю команду, просто чтобы разрядить напряжение, так как куда стрелять, не знаю:
- К бою! Заряжай шрапнелью. Трубка на картечь.
Телефонист непрерывно вызывает капитана. Ответа нет, телефон не работает. Телефонист не выдерживает напряжения, выскакивает из окопа и бежит. Что-то угрожающе кричу ему вслед. Он поворачивает ко мне бледное лицо, на секунду останавливается, но затем бежит дальше.
Автоматчики выскакивают сбоку и сзади. Сразу возникает какая-то кошмарная картина. Сначала вижу, как валятся одна на другую могучие широкозадые лошади в упряжке шестериком. На мгновение почему-то ничего не слышу и вижу все, как в немом фильме. Потом слух то возвращается, то опять пропадает. Кричу:
- Поворачивай пушку. Огонь картечью!
Вижу, как двое хватают за лафет, а больше никто. Кто валится, кто бежит. Бегу ко второй пушке - может быть, успеем из нее отбиться. Натыкаюсь на двух пожилых солдат. Один, что постарше, стоит, другой почему-то на корточках. Оба медленно поднимают руки. Меня этот жест озадачивает своей неожиданностью и противоестественностью. Растерянно спрашиваю:
- Что вы делаете?
Старший, прямо глядя мне в глаза, как-то раздумчиво произносит:
- А что еще делать? Не видите, что ли, сами?
У второй пушки такой же кошмар. Останавливаюсь, как от удара поленом по голове. Сбоку, совсем близко, выскакивает молодой парень в такой же сдвинутой на затылок каске и с тем же круглым, потным, раскрасневшимся лицом. Теперь его автомат у пояса прямо, чуть не в упор направлен на меня; палец на спусковом крючке.
Так вот она, моя смерть. Каждый видит свою смерть в каком-то образе, последнем для него. Один, как безучастное лицо врача, другой, как вопрошающее и расстроенное лицо близкого человека, третий, как муху на потолке или узор на обоях. Мне повезло: я, как древний язычник, вижу возбужденное молодое лицо бога войны. Так видели свою смерть римские легионеры.
На мгновение наши глаза встречаются. И вдруг происходит невероятное. Парень резко нагибает автомат и качнув его в сторону, как косарь взмахнув косою, дает короткую очередь.
Чувствую сильную подножку под правую ногу и падаю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

Загрузка...

загрузка...