ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Выскакиваю из окопа.
В двадцати пяти - тридцати шагах от меня в канаве лежит несколько человек в прежде вблизи невиданных мною касках и в мундирах синевато-мышиного цвета. Слева двое, стоя на коленях, устанавливают пулемет. Все нацелено на Гатчину, туда, куда лежит мой путь. Так что же, я у них в тылу? Но времени для размышлений опять нет.
Из-за танка выскакивает раскрасневшийся, с капельками пота на лице молодой парень и в такой же, как у тех, каске, сдвинутой на затылок. Руки его лежат на автомате, висящем у него на шее. Парень налетает на меня. От неожиданности его глаза округляются и немного приоткрывается рот. В то же время его руки вскидывают автомат.
Машинально, не думая, тычу правой рукой, в которой все время держу пистолет, в потное лицо. Точь в точь как в школьной драке - кулаком в красную рожу мальчишки. Выстрела не слышу, а лишь ощущаю в руке прыжок пистолета. Парень откидывается назад и, конвульсивно вздрагивая и всплеснув руками, падает.
Снова судьба не оставляет мне времени подумать. Пулеметчик, круглолицый, уже немолодой человек, резко поворачивается и, как мне кажется, злым взглядом смотрит на меня. Мое появление сзади для него тоже неожиданность. Направляю пистолет и стреляю. Пулеметчик ложится, как по команде. Остальные тоже прижимаются к земле. Все лежат ко мне задом и ни один не смеет повернуться. Стреляю в другого. Ага, боятся, жмутся к земле. Душу заливает радостное чувство питекантропа, в обычной жизни глубоко спрятанное в нас: стрелять, убивать, побеждать, давить лежащего. Сейчас я господин, я по-настоящему свободен, я больше ничего не боюсь - я преступил запретную черту На мгновение приходит спокойная уверенность. Как бы видя себя со стороны, замечаю, что стою в правильной позиции, как учили стрелять, то есть убивать - одна нога немного вперед, левая рука за спиной.
Стреляю в третьего, четвертого. Ах, как хорошо. Совсем как на ученье.
Вдруг пистолет перестает вздрагивать. Дергаю, дергаю - ничего. Голову пронзает мысль: кончились заряды. В недоумении гляжу на пистолет. Но что это? Я вижу ствол пистолета. Значит, я стрелял выше и ни в кого не попал, а просто их напугал? Может быть, когда я застрелил автоматчика, от удара в его лицо пистолет задрался вверх, или это случилось потом, когда кончились заряды, а я в отчаянии его не то что дергал, а рвал? Этого я не знаю.
Опять нет времени. Отскакиваю за танк и перепрыгиваю через яму, в которой сидели телефонисты Цицарева. Сейчас взгляд очень острый и суженный: не видя общей картины, замечаю отдельные детали. В яме мясо, перемешанное с землей и с какими-то тряпками. Смотреть и размышлять некогда. Перескакиваю шоссе и, согнувшись пополам, бегу через поле к пригорку, где редкий ольшаник, а вернее, куда ноги несут. Воздух гудит и звенит от громкого жужжания свинцовых шмелей и потому кажется густым и плотным.
Стреляют теперь отовсюду, а я - совсем на открытом юру.
Вдруг меня догоняет Цицарев и с ним несколько солдат. Бегут они плотной кучей и жмутся ко мне. Хочется крикнуть:
- Что вы, дураки, бегите же россыпью!
Валится один, другой. Вдруг ойкнул Цицарев и упал.
- Что с тобой?
- Ой, колено, колено!
- Беги как-нибудь!
- Не могу!
Мелькает мысль: "Надо бы поднять". Но как это сделать? И ему не поможешь, и самого срежут. Ноги несут сами. Влетаем в какие-то кусты и с разбега бросаемся в яму. Хоть немного отдышаться. Дышим тяжело, с хрипом. Грудь, кажется, готова разорваться. Глаза заливает пот. По кустам бьет пулеметная очередь, сбивая на нас листья и ветки. Добежали только трое, и то один с простреленным локтем. Жалко Цицарева, но что будешь делать в такой ситуации. Только в кино и в других побасенках раненых вытаскивают. А в действительной суровой жизни - нет!
Понемногу в ложбинке за ямой нас собирается человек пять - шесть. Командир орудия Жилин - серьезный, немногословный студент в очках, веселый, круглолицый мальчик Ваня Петрушков, молодой еврей Деркач, Свиридов, тяжело раненный в руку, и еще кто-то. Один политбоец без винтовки истерически кричит: "Что нам делать?" Политбойцов, пять или шесть человек, недавно прислали на батарею; вероятно, для контроля. Только они и имели оружие новейшие десятизарядные винтовки.
Сидим в ложбинке, отдыхаем и осторожно, негромко скликаем потерявшихся. Подходят еще двое. Говорю:
- Немного передохнем и будем пробираться в Гатчину.
Потом спрашиваю:
- Где вы были, когда я в немцев стрелял? Не видели, что ли?
Отвечает Жилин и еще кто-то:
- Как не видели? Видели, как Вы одного немца у танка свалили и как по их отделению стреляли. Мы кто под танками лежали, а кто - где. Когда Вы разрешили отступать, то немцы сразу нас отсекли.
- А что же не помогли, если были там?
- А чем помогать? Оружия-то нет ни у кого.
- А что Цицарев не стрелял?
Пауза. Затем кто-то, отворотясь, выдавливает:
- У него спросите...
Вдруг вспоминаю, что у меня осталась еще одна обойма, которую я не использовал. Но, пожалуй, я и не мог зарядить пистолет, стоя, как певец на эстраде, перед немецкими зрителями.
Пробираемся в Гатчину. Где продираемся сквозь кусты, где - ползком, где перебежками. Судя по выстрелам, автоматным очередям и разрывам, раздающимся спереди и по сторонам, похоже, что немцы нас опередили. Но где они - не знаем. Держимся подальше от шоссе. Теперь здесь находятся мирные поля и фермы совхоза "Новый свет". Трудно даже себе представить их грозное и кровавое прошлое. Так, сидя днем в полупустом трамвае, только по нескольким оторванным пуговицам и поймешь, что тут творилось несколько часов тому назад.
Наконец впереди показалась насыпь объездной железной дороги. Залегли и напряженно глядим: кто там за насыпью?
Рядом со мной лежит Свиридов. Он громко охает и кряхтит. Чувствуется, что ему очень больно. Руку раздуло, и когда он ее не держит, она крутится в локте и болтается во все стороны. Однако сейчас эти громкие охи и кряканья могут нас выдать. Поэтому сую ему под нос пистолет и грозно шепчу:
- Молчи, а то застрелю.
Свиридов отползает от меня подальше, но охать не перестает.
Слава Богу, вскоре положение проясняется. Долго наши себя не обнаружить не могут. Одним броском добегаем до насыпи, перемахиваем через нее и попадаем как раз в расположение своего дивизиона.
Это большая удача. Здесь меня знают, и я многих знаю. Во время расспросов один офицер пытается вытащить из моего пистолета запасную, оставшуюся у меня обойму, так как патроны очень дефицитны. Здесь я спохватился, но потом эту обойму у меня все-таки вытащили.
Иду докладывать командиру дивизиона Лещенко. Сейчас, когда напряжение снято и организм расслабился, охватывает какое-то противное чувство: дрожу и непроизвольно стучу зубами. И одновременно наползает каменный сон, глаза закрываются сами и засыпаю стоя. Такое же состояние я заметил и у некоторых своих солдат. Лещенко понимающе смотрит и, толкнув рукой, показывает:
- Иди в землянку и отдохни. Расскажешь потом.
В сознании почему-то застревает мысль, что в армии не говорят "спать". "Спать" - слово ругательное. В армии говорят "отдыхать".
Едва добравшись до землянки, мгновенно засыпаю. Сквозь сон слышу близкую орудийную стрельбу и сотрясающие землю сильные взрывы, подбрасывающие меня на топчане. Похоже на бомбардировку с воздуха. Однако не просыпаюсь.
Сколько проспал - не знаю. Часа два-три, не меньше. Очнулся от этого каменного сна и сразу не понимаю: где я и что со мною. Постепенно сознание возвращается. Теперь чувствую себя бодро. Выбираюсь из землянки и пригнувшись иду по ходам сообщения разыскивать майора. Вся позиция временами обстреливается. Отсюда отвечают по крайней мере две батареи. Нахожу майора на наблюдательном пункте. За те несколько дней, что я его не видел, Лещенко сильно похудел и выглядит смертельно уставшим человеком. И даже тон его речей стал как-то мягче и неувереннее. Немного послушав, Лещенко меня прерывает:
- Слышал уже. Мне докладывали. По-моему, ты поступил правильно и держался хорошо. Даже немца свалил. Но как в штабе посмотрят, не знаю. Донесение я написал. Собери своих и ночью отправляйся. Сейчас не пройдешь: видишь, что делается. Впрочем, не знаю, продержимся ли до ночи.
Опять залезаю в какую-то землянку. На мгновение засыпаю и тут же просыпаюсь. Назойливо лезут в уши и в голову выстрелы и взрывы. Хочется крикнуть:
- Довольно стрелять, хватит. Хочу тишины, только тишины.
Однако молот не перестает бить и грохотать. Кажется, что этот грохот идет отовсюду: спереди, сзади, сверху, снизу. Но постепенно к вечеру стихает. Становится как-то спокойно. Лежу и думаю. Вот я и сделал шаг за порог смерти, а страха не было. На войне страха нет, есть предельное физическое и нравственное напряжение, есть инстинктивные, неосознанные поступки. А страха нет. Инстинкт, как автопилот, берет на себя управление, когда сознание уже не может или не успевает справляться. В то же время я не могу сказать, что я не подвержен страху. Я как сейчас помню детский страх, овладевавший мною, когда злобные, черствые и душевно ленивые школьные учителя, не умея и не желая воздействовать на детей, вмешивались в жизнь семьи, вечно вызывая родителей в школу. Испытывал я страх и перед клеветниками, против которых у нас защиты нет. Боялся шумного соседа, годами лишавшего меня и мою семью покоя, и против которого нет управы. Все это гораздо страшнее даже смерти на войне, на войне смерть суматошная, а такая смерть не страшна.
Были уже густые сумерки, когда я со всем тем, что осталось от полубатареи - несколькими солдатами, - тронулся в путь. Идти нужно через всю Гатчину и где-то за ней искать штаб полка, а где именно - этого толком никто мне сказать не мог. А также никто понятия не имеет о том, где сейчас немцы. Деревня Большая Загвоздка перед Гатчиной сожжена дотла. Дорога вся в ямах, местами перекопана и изрыта большими и малыми воронками. По дороге никого не встречаем. Местами совсем темно, так что идти приходится чуть не ощупью. Местами светлее от тлеющих пожарищ и дальних пожаров. Вдали грохочет артиллерия и рвутся крупные авиабомбы. Как всегда теперь, ночное небо повсюду прочерчивается параболами трассирующих пуль. В самой Гатчине разрушений и пожарищ немного, хотя воронки попадаются.
Посреди площади горит собор. Думается, чему там гореть? А вот, горит же. Может быть, там был склад? Пожар какой-то вялый, в багрово-дымных тонах. Слабо светятся окна, словно там теплятся свечи и идет заупокойная служба. Только из одного окна вылезает красный язык и лижет стену. Но зато ярким золотом пылает факел над подкупольным барабаном. Хотя купола уже нет, временами пламя принимает форму той луковицы, которая венчает православные церкви. Должно быть, такую пламенеющую луковицу и увидел древний византийский зодчий и увековечил ее в золоте. Ограда собора искорежена и смята большим деревом, вырванным с корнями крупной авиабомбой и переброшенным с края площади к собору. В освещенном круге вокруг собора в каких-то неудобных позах лежат трупы. Все босые, а некоторые и раздеты. Видно, кому-то пришлось помаяться, стягивая сапоги с закаменевших ног и срывая шинели и гимнастерки.
Все это как-то неестественно и жутковато. Глядя на своих спутников, вижу, что и на них все это производит гнетущее впечатление. Пытаясь их подбодрить, говорю:
- Ну, что тут особенного. Пожар, как пожар. Сейчас пожаров много.
Однако чувствую, что вся картина - эти багровые окна, этот пламенеющий купол на фоне абсолютно черного неба, это дерево, как будто само бросившееся к собору, и наконец эти босые, словно корчащиеся трупы, ложится на душу чем-то пророчески недобрым. К тому же зловещие образы усиливаются в сознании ночным ознобом и страшной усталостью.
Дальше, пройдя мимо дворца, после долгих блужданий, так как спрашивать некого, уже перед рассветом натыкаемся на штаб своего полка. В одной из землянок сквозь прореху в занавеске из шинели чуть светит коптилка. В землянке, сидя, дремлют, а, вернее, спят дежурные. Наше неожиданное вторжение сначала их пугает. Командир полка только что лег отдохнуть, и с докладом придется подождать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

загрузка...