ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нашим информатором был тот самый аспирант Андрей Очкарик - человек добрый, общительный и всегда готовый и словом, и делом помочь другому. В кармане у него всегда была пачка обрывков газет, которые ему передавали все, кто находил их в шахте. Он нам и читал в своем переводе сводки военных действий, а линии фронтов показывал по такой же военной карте. Всегда молча сидел коренастый здоровяк Костя с широким лицом монгольского типа. Был и впоследствии умерший в шахте высокий, стройный Николай. Непременным участником комитета был и я. Других таких групп в нашей команде не было. Говорили мы о военных действиях и меньше о политике и о нашей жизни в шахте.
Все же из каких-то своих соображений немцы решили проверить нашу лояльность. Мне неизвестно, была ли это инициатива коменданта, или, так сказать, плановая проверка свыше, но только к нам прислали соглядатая-шпиона.
Это был молодой русский парень, одетый в новенькую чистую гимнастерку и хорошие хромовые сапоги. Откуда стало известно, что этот невысокий щуплый парнишка шпион, не знал никто, но все считали, что это так. Появился он как-то незаметно и по целым дням молча сидел в столовой. Мы тоже молча сидели и стояли в некотором отдалении и пялили на него глаза. Появилась заметная отчужденность; все стали сдержаннее, хотя до этого держались и говорили между собой довольно свободно. Относительно, конечно, так как привычка говорить с оглядкой и опасаться каждого осталась у нас еще от прежней жизни у себя на родине. Само его присутствие вносило в нашу жизнь что-то неприятное, как будто обжитое и привычное жилье выстудили и заменили чем-то холодно-казенным. Человек привыкает к любому жилью и одомашнивает его, а вот такой соглядатай только тем, что он здесь находится, все эти иллюзии развеивает как дым. Чувство это настолько, по-видимому, охватило всех, что более решительные, как, например, Зорин, всерьез поговаривали, что надо бы шпиона ночью придушить. Когда дня через три он, так же как и появился, незаметно исчез, то многие, как мне кажется, вздохнули с облегчением.
Несколько дней работаю в бремсберге - длинном наклонном штреке. Бремсберг слово немецкое, как и многие шахтерские термины, и происходит от слов die Bremse - тормоз и der Berg - гора. Получается тормозная гора.
Нас две бригады. Одна - это немцы, пробивающие бремсберг дальше вниз, а вторая - подсобная, это трое или четверо постоянно меняющихся русских. Бригадир наш - старый хромой немец, ехидный и злой, как дьявол. Мы обслуживаем главную бригаду: тянем за ними железнодорожные пути, подвозим им бревна для крепления, подаем вагонетки и прочее.
Немцы работают в мокром конце, где через кровлю текут струи ледяной воды, поэтому все они в резиновых гидрокостюмах и зюйдвестках. Мы же находимся в относительной сухости, во всяком случае не под струями, так как по мере пробивки бремсберга вперед, кровля позади осушается.
В один из дней работа у немцев не ладится: вскрылся подземный ручей, упали поставленные накануне крепления и случились прочие напасти. И вот незадолго до конца смены бригадир, по просьбе ли немцев или по собственной инициативе, им на подмогу посылает меня. Но как же я пойду, ведь гидрокостюма у меня нет. Спорить, однако, нельзя, и нужно идти. Но как поступить? Идти сейчас под холодные струи одетому, а потом под пронизывающим ледяным ветром возвращаться со смены промокшим до нитки? Или, может быть, лучше сейчас раздеться, поработать в голом виде, но сохранить одежду сухой? Решаюсь на второе и, спрятав узелок в сухой нише, иду голым под ледяной душ.
Так, однако, работать совсем невесело. Особенно плохо вначале, но потом втягиваюсь и привыкаю. Временами колотит дрожь, но тяжелая работа разогревает, и озноб проходит. Через час - полтора смена кончается, и я в сухой одежде поднимаюсь наверх и блаженствую под горячим душем.
Но к ночи становится плохо. Поднимается температура, делается все хуже и хуже и временами исчезает сознание. Прокурор бежит за помощью и приводит Виктора. Тот ставит градусник и, качая головой и присвистывая, произносит:
- Vierzig, das Komma acht! (40,8°C), - затем, пощупав пульс, добавляет: - Morgen keine Arbeit! (Завтра не работай!)
Я переспрашиваю, верно ли это и позволит ли доктор. Виктор, задетый моей бестактностью и бестолковостью, глядя мне в глаза, внушительно произносит:
- Ich bin auch der Artz. Ich bin belgien der Artz besser des Deitsch. (Я тоже врач. Я бельгийский врач, получше немца.)
Так два дня я провалялся в казарме, а потом получил отсрочку еще на три дня уже от доктора с одобрения фельдфебеля.
У нас новый комендант. Появление его происходит неожиданно и немного театрально. Окруженный новыми солдатами, он внезапно, как Мефистофель, словно из-под земли, возникает на лестнице. Так как время обеденное, то мы все в сборе. Комендант, стоя в эффектной позе на возвышении, громко с нами здоровается, чего прежние не делали никогда. Да на прежних он ничем и не похож. Прежние - скорее чиновники в военной форме, а этот - настоящий фронтовой офицер. Он весь увешан орденами и другими знаками, на левой руке жетон в виде щита с надписью "DEMJANSK" (Демьянск). Одежда и на нем, и на его солдатах помятая и не новая, фуражка скомканная и грязноватая. Впрочем, в фуражке он ходит только вначале, в дальнейшем же обходился без нее. Лет ему около тридцати, на узком длинном лице водянистые серые глаза. Взгляд усталый и равнодушный. У нас почему-то сразу сложилось мнение, что он со своим взводом дезертировал и теперь для прикрытия держится за нас. Старого коменданта с его инвалидами, как мы думаем, он выгнал. Так это или не так, но, по словам очевидцев, между комендантами было бурное объяснение.
При новом коменданте все порядки круто изменились. Теперь мы ежедневно в любое время дня можем выходить на площадку на шахтном дворе. Торговле с немцами и французами теперь больше никто не чинит препятствий. Сразу же были вынесены на двор давным-давно не перетряхиваемые тюфяки. Оттуда вся прогнившая и перетертая труха, сильно сдобренная клопами, вшами и прочей живностью, была высыпана в огромную кучу и торжественно сожжена. В тот же день из соседней деревни была привезена свежая солома.
Тюфяки набили так плотно, что некоторые даже с них скатывались и посреди ночи с грохотом валились в проходы.
Наконец, по субботам нам стали платить жалованье в виде нескольких небольших коричневых купюр, каждая ценностью в одну марку. Для реализации этих денег по воскресеньям привозили огромную бочку, по-видимому, суррогатного черного низкоалкогольного пива. А мы становились за этим пивом в огромную очередь, точно так же, как делали это у себя на родине.
Поздно вечером очкарик Андрей подзывает меня к окну. Окно высоко, почти под самым потолком, и оттуда слабо тянет свежим прохладным воздухом. В подвале тихо-тихо, слышно лишь негромкое дыхание спящих. Здесь почему-то не храпят, вероятно, потому, что не переедают. Изредка лишь кто-нибудь заворочается во сне, да скрипнут доски постелей.
- Слышишь? - Андрей делает настораживающий жест, показывая на окно.
Прислушиваюсь, однако сначала не различаю ничего. Но потом улавливаю слабый далекий гул.
- Может быть, где-то бомбят?
- Нет, - качает головой Андрей, - это артиллерия.
Еще вчера Андрей читал просаленную чьими-то бутербродами правительственную газету "Voikische Beobachter", вероятно, не первой свежести. Газета негодовала на очередную измену - мост через Рейн у Ремагена оставлен американцам неповрежденным. Вчера этот мост, а сегодня уже отдаленная канонада.
В Ленинградском Артиллерийском музее в числе различных раритетов и нелепостей как отечественных, так и иностранных, которых там немало, выставлен артиллерийский снаряд для гиперпушки, из которой немцы тогда обстреливали невзорванный мост у Ремагена. Надпись на экспозиции так и поясняет, что эта пушка была использована только против этого моста. Снаряд выше человека и в диаметре 800 миллиметров. Поистине чудо военно-конструкторского тупоумия.
Разумеется, даже эта гиперпушка ничего изменить не могла. Через мост уже въехали и раскатились дальше тысячи танков. Много лет спустя я, словно на машине времени, попал на мост у Ремагена и снова послушал ту самую пушку.
Утром по дороге мимо шахты движутся немецкие войска. Идут назад с запада. Вид понурый и измученный, много раненых. Идет разбитая побежденная армия.
Ходят слухи, что нас скоро эвакуируют. Больше мы не работаем, а целые дни или сидим в столовой, или слоняемся по помещениям. Теперь все открыто. Первым нашим побуждением было ограбить французов. У них в бане хранились отличные бритвы, хорошее мыло, одеколон, изящные несессеры, полотенца, вообще все, что нужно европейцу для туалета. Но французов меньше, чем нас, поэтому всем нам всего не хватило и, разумеется, при этом не обошлось без взаимных препирательств и даже потасовок.
Вскоре в нашу столовую пришел старшина французов - солидный, немолодой человек, должно быть, офицер, и с ним двое помладше. Подозвав Василия, он веско и в то же время горячо стал убеждать, что, ограбив их, мы поступили нехорошо. Французы, путаясь и по своему обыкновению вяло переводит Василий, всегда, где могли, за нас заступались и нас подкармливали. А по воскресеньям, когда их отпускали в деревню, вообще весь свой обед отдавали нам. Проняло это и Василия, и он, когда француз кончил говорить, спросил:
- Неужели забыли, что по воскресеньям каждый получал добавку за счет французов?
Мы тоже чувствуем себя неловко и упорно смотрим себе под ноги. У многих из нас в этом деле "рыло в пуху" и, если не у всех, то отнюдь не от благородства, а просто потому, что французского добра на всех не хватило. Раздаются покаянные реплики:
- А что, мужики, ведь и правда: они к нам как братья, а мы к ним - как скоты?
Другой вставляет: - Неладно мы сделали. Надо бы вернуть им все. Вернем, а?
Но все это пустые разговоры с обычными причитаниями. Все равно возвращать им никто ничего не собирается. Кому ничего не досталось, тому и возвращать нечего. А кто схватил, то многого из награбленного у него уже нет. Одеколон уже выпили, что заметно по масляным глазкам и особому аромату изо рта. Различные несессеры и изящные коробочки переломали и выбросили. Совсем как дети, которые, поиграв в новую и красивую игрушку, ее ломают, а после бросают. Остались бритвы, но с ними мы не расстанемся.
Впрочем, есть и противоположные мнения - да что, французы - обеднеют, что ли? Это не то, что мы. Нам Сталин ни шиша не дает, а им, почитай, каждый месяц от Международного Красного Креста посылки. Там и жиры, и галеты, и консервы, и кофе, и шоколад, и сигареты. Так что у них было и будет всегда всего в достатке.
Какой-то моралист многословно жалостливым голоском убеждает:
- Давайте, мужики, соберем все украденное и вернем им назад. Нельзя же так по-скотски делать.
Но на это, как град, сыплются вопросы:
- А ты сам много ли наворовал?
- Нет, я не брал ничего.
- Ну, а кабы тебе бритва французская с клеймом досталась, ты бы вернул ее?
Озадаченный таким поворотом,, моралист теряется и отвечает вопросом на вопрос:
- А ты как считаешь?
- А считаю, что не отдал бы.
Моралист совсем растерян. Он смолкает, садится и бурчит про себя:
- Да, пожалуй, такое отдать невозможно.
- Вот то-то.
Здесь мы все менее лицемерны, чем в обычной жизни. Может быть, более дети или дикари, но внутренне сейчас мы честнее. И это несмотря на все наши кражи, грабежи и подвохи.
В конце концов Василий все же собрал немного, по его словам "дерьма, которое и относить-то французам стыдно". Пару полотенец, две ломаные коробочки да вышитый платочек. Ни одной бритвы, ни обычной, ни безопасной, ни чего-либо ценного никто не вернул.
Под вечер комендант всех нас собирает в столовой и объявляет, что завтра на рассвете мы отсюда уходим. На дорогу, должно быть, как полный и окончательный расчет, каждый получит ломоть хлеба - одну буханку на четверых. Кроме того, каждый может взять с собой отсюда все, что захочет. Однако пожелать большего, чем байковое одеяло или порванные резиновые сапоги, невозможно, так как ничего другого нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

загрузка...