ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ


А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


- Вы что, заболели?
- Нет.
- Так чем же вы тогда так расстроены?
Он приближает ко мне, чувствуется, мокрое лицо и горячо шепчет:
- Ты что же не слышал приказа? Что же теперь будем делать? Как жить?
Приказов читают множество, причём некоторые не имеют к нам никакого отношения. Но такова уж армия: если поставлен гриф "Прочесть во всех ротах, батареях и эскадрильях", то их читают и нам. Припоминаю, что суть сегодняшнего приказа сводилась к тому, "что все офицеры, бывшие во вражеском плену, после прохождения госпроверки будут демобилизованы". Я, признаться, особенного внимания на этот приказ не обратил. Дескать, само собой разумеется, что после проверки меня демобилизуют. Как же может быть иначе? Раз война окончилась, то зачем я нужен?
Горестная реакция соседа меня удивляет. Меня удивляет не то, что он плачет. Это я оправдывал тем, что после всего перенесенного могли сдать нервы. Люди с нарушенной психикой среди нас были не редки. Удивляло другое: как можно жалеть об армейской службе в мирное время, сам я, признаться, воспринимал службу в армии как физическое и моральное закрепощение, как кандалы, надетые на душу. Но, как видно, так думали не все.
Днём, когда расходились после прочтения приказа, я не обратил внимания на то, что совсем не все были обрадованы этой маршальской милостью. А может быть, приписал тому, что кое-кто побаивается тщательной проверки. Ведь в приказе так и сказано: "Демобилизованы будут успешно прошедшие госпроверку". А если "неуспешно", то что тогда? Об этом приказ молчал.
А вот теперь у меня открылись глаза. Я не представлял себе, что быть выброшенным из армии для кадрового офицера - это ломка всей жизни. Хотя всё это было мне совершенно чуждо, той ночью я проникся горем соседа. Тогда я был далёк от мысли произносить холодно-обязательные слова утешения и, тем более, насмехаться над вырвавшейся душевной слабостью. Но всё-таки как-то непроизвольно у меня вырвалось:
- Не огорчайтесь так сильно. Вы долго служили и ничем не замараны. Похлопочете, и опять возьмут в армию.
Зря я, наверное, это сказал. Кондратович расстроился ещё больше:
- Неужели ты ничего не соображаешь? Я ведь и сам понимаю, что для армии теперь не гожусь. И Сталин это знает. Я кусочек чужой жизни повидал, а там совсем не одно только плохое, как это пишут в наших газетах. Подумай сам: могу ли я опять стать таким же советским офицером, каким был ранее?
Долго ещё, приблизив лицо, изливал мне душу Кондратович. Может быть, он принимал меня тоже за кадрового. Так мы, чуть не обнявшись, и заснули, как нежные влюблённые.
Должно быть, эти ночные откровения его успокоили. Днём он держался бодро, хотя кажется, что в душе сильно огорчался. Мне запомнились его слова:
- Эх, это была невозвратно хорошая жизнь.
Говорилось это, разумеется, об армии мирного времени, которую я почти не знал. Перед войной меня ежегодно брали на два-три месяца учебных сборов, где за это время стремились выжать все соки. Совершенно иная была жизнь кадровых офицеров: в армии они видели только "пироги да пышки", тогда как мне, так называемому запасному, доставались только "кулаки да шишки". Должно быть, отсюда происходит и такое резкое различие во взглядах на армию.
Нас ведут в баню, которая находится в большой землянке, обшитой изнутри досками. В предбаннике каждый сдаёт одежду на прожаривание и получает по шайке горячей воды и по крошечному кусочку мыла. Этим нужно вымыться; ни мыла, ни воды больше не получишь. Это, конечно, не немецкая баня, где вода из рожков льётся целыми реками. Тем не менее, все оказываются чисто вымытыми и даже выпаренными. Более предусмотрительные заранее заготовили веники, а те, у кого их нет, на совесть отхлестали себя мокрыми портянками. В общем, что ни говори, а русская баня нам показалась лучше иностранной. И родное-то в ней, и этакая, как потом говорили, физиотерапия.
Я долго раздумывал: писать ли мне домой? Кто знает, какие теперь там порядки. Не скомпрометирую ли я родных? К тому же я совсем не знаю, что с ними, и живы ли они. Думал, думал, а потом всё-таки написал. Ответ был неожиданный: вместо ответного письма в лагерь приехал Павел.
Павел - мой младший брат. За годы войны он очень изменился и из домашнего юнца превратился в боевого офицера. Когда его в густом окружении обитателей нашей берлоги подвели к моему месту, я изумился, не поверив своим глазам. Встреча была радостной и одновременно, как всегда в таких случаях, немного бестолковой. Сыпались вопросы, вероятно, не самые нужные. Ликование было почти всеобщим, родственники не баловали других своими посещениями. Принесли коптилку, посыпались вопросы и реплики со стороны. Потом меня вообще оттеснили в сторону, как будто Павел приехал не ко мне, а ко всем нам вместе.
Держался Павел умно и тактично. Сумел и искренне и задушевно поговорить со мной, и одновременно поддержать престиж офицера, умело избегая панибратства с окружающими. Пробыл он недолго и, должно быть, подтолкнул разбор моего дела, так как вскоре после его отъезда меня вызвали на допрос.
В насквозь прокуренной крошечной комнатке-клетушке только столик и две табуретки. В маленькое оконце слабо светит осеннее солнце. Окно настолько грязно, что даже солнечные блики на полу мутно-серые. На столе затёртая папка с надписью "Дело" и горка окурков в низкой и ржавой консервной баночке. Вокруг чернильницы-непроливайки - пятна. Рядом простая ученическая ручка, когда-то, должно быть, жёлтая, а теперь просто грязная.
За столом высокий худощавый следователь в погонах старшего лейтенанта. На тонкой с большим кадыком шее бледное лицо с выражением безразличия, но с оттенком неприязни.
- Ваша фамилия?
- Такая-то. По Вашему приказанию явился.
- Садитесь.
Старший лейтенант, открыв папку, про себя читает ранее написанное мною объяснение. Изредка прерывая чтение и держа на строке мизинец, задаёт вопросы. Против моего ожидания вопросы какие-то несущественные и словно не относящиеся к делу. Всё же с ответами стараюсь не спешить, чтобы выиграть время на обдумывание. Для этого, пряча внутреннее напряжение, распрямляю плечи и, как бы очнувшись от забытья, медленно тяну слова. Всеми силами вынуждаю себя быть немногословным, инстинктом чувствуя закон жизни: "Когда говоришь много, то обязательно скажешь глупость".
Читая далее, старший лейтенант возвращался к предыдущему и переспрашивал отдельные пункты, а мои ответы сличал с написанным. Мельком я заметил на моём объяснении следы красного карандаша, которого сейчас у него не было. Затем приказал мне выйти и ожидать в коридоре. Вместо меня позвал сначала одного, а потом другого, указанного мной, свидетеля.
Вторым, помнится, был Николай (его фамилию я позабыл), которого я знал по Саласпилскому лагерю.
Когда следователь снова позвал меня, у него был тот же безразличный и скучающий вид. Он зевнул и сделал довольно продолжительную паузу. Потом как бы нехотя спросил:
- Вы служили в немецкой полиции?
- Нет, не служил.
- А вот Николай говорит, что Вы служили.
- Он не мог этого говорить, потому что я немцам не служил.
- А что Вы делали в Саласпилском лагере?
- В самом лагере я был очень мало, а остальное время работал у крестьян. Там-то и там-то.
Опять старший лейтенант сделал длинную паузу, достал папиросу, размял её пальцами, продул и, не закуривая, глядя в сторону, как бы невзначай обронил:
- Гм, а Николай служил в полиции в том же лагере?
- Нет, не служил.
- А он вербовался во власовскую армию? - Теперь следователь смотрит на меня в упор и с металлом в голосе добавляет:
- Только хорошенько припомните. Если скроете, то будете отвечать сами.
После этого вопроса он снова сник и как бы опять влез в свою маску. Опять у него стал такой тоскливый и скучающий вид, словно ему не только надоело ежедневно возиться с нами, но противно и самому жить на свете. Было ли это искренне, или в этом и состоял его метод, я не знаю.
- Нет, в то время, когда мы были вместе, Николай не вербовался. Думаю, что это было не в его натуре.
- Ну, а тот, другой, Сергей Н. вербовался?
- При мне нет.
- А без вас?
Я растерялся. Что я мог на это ответить?
- Откуда я знаю, что было без меня? Мы знали друг друга всего пару месяцев.
Следователя явно интересовал Сергей Н. Но я о нём знал очень мало. Кстати, это не я, а именно он назвал меня своим свидетелем.
Приблизительно так же допрашивали и остальных. Как мне казалось самому и как об этом слышал я от других, на допросах обращали внимание не только на существо ответов, а и на их чёткость и уверенность, вообще - на поведение допрашиваемого.
Не у всех всё кончалось благополучно. Кое-кто запутывался в своих показаниях, смешивал имена и даты, говорил не то, что писал ранее, и т.п.
Тогда всё кончалось плохо. Такой запутавшийся получал длительный срок наказания до 25 лет лагерей.
Я не берусь судить о том, всегда ли это наказание было заслуженным. Установить истинное поведение каждого, думаю, было не легко, а то и совсем невозможно. Полагались или на интуицию, или на слова самого проверяемого, или на краткие и не всегда достоверные показания свидетелей. Последние, кстати сказать, сами выступали одновременно и в роли свидетелей, и в роли проверяемых. Но, как я видел и раньше, в военной буре было немало оступившихся. Власти, несомненно, это знали, и поэтому отношение к проверяемым было строгое. Многие проверку не прошли. То ли повлияла неточность показаний, то ли подвели свидетели, которых у многих и вообще не было. Может быть, как говорили, следователи располагали ещё какими-нибудь материалами? Не знаю. Мне при объяснении обстоятельств пленения хорошую службу сослужило свидетельство о ранении, выданное немецким полевым лазаретом. Я его сохранил, а ведь многие сразу выбрасывали.
Спустя несколько дней человек полтораста проверенных собирают на площади перед лагерем. Это больше не офицеры и даже не военные. Это демобилизованные, но ещё не совсем, как говорят в армии, "гражданские". Соответственно мы и одеты кто во что. На одних - французские, итальянские или польские выношенные и порванные шинели, на других - советские обноски. Наступили холода, и совсем раздетым кое-что выдали, но самого последнего срока годности. Заменили также всё немецкое, нельзя же, в самом деле, явиться на улицах советских городов в немецких шинелях, штанах или пилотках.
Предстоит момент прощания с армией и возвращение к обычной жизни. Что я сейчас чувствую: радость, волнение, желание поскорее увидеть своих? Ничего этого нет. В душе полное безразличие. То же самое я вижу и у других: понурые фигуры, скучные лица. Кажется, что никто не ждёт впереди для себя ничего доброго. А ведь каждый до плена воевал и что-то сделал для приближения победы, а значит, брал Берлин и водружал над рейхстагом флаг победы. А вышло, что сделал это только один избранник Сталина Кантария. Пускай один сделал больше, а другой меньше, но каждый вложил свою долю. Но весь почёт достался другим, а этим ничего. И впереди хорошего не видно. Наверное, подошли бы к нам слова Александра Галича:
Ты брал Берлин. Ты вправду брал Берлин. И все народы пред тобой во прахе. А ты стоишь, счастливый человек, Родившийся в смирительной рубахе.
Сейчас перед строем кучкой стоят офицеры лагеря. Церемония прощания с нами, а нас с армией не начинается. Говорят, что ждут какого-то большого начальника, который здесь проездом и хочет нас посмотреть.
Подъезжают две машины. Из первой выскакивает ординарец и распахивает дверцу. Появляется генерал МВД - среднего роста плотный, пышущий здоровьем человек, на вид лет сорока пяти. Такую высокую персону ни раньше, ни потом мне видеть не приходилось. Разумеется, армейских генералов я видел, но генерала МВД - никогда.
Выслушав рапорт начальника лагеря, генерал поздоровался с офицерами за руку. Как видно, он был в хорошем настроении. Затем он бодрым шагом прошёл вдоль строя, внимательно и в то же время просто и с оттенком дружелюбия на нас посмотрел. Так, по крайней мере, показалось мне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54

загрузка...