ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Лицо Руты светлеет, глаза лукаво улыбаются.
— Кто мне Стропус? — спрашивает она, кокетливо прищуриваясь.— Мужчина! Красивый, симпатичный, привлекательный. Будь он холост, а я не замужем, взяла бы и вскружила ему голову.
Ляонас Бутгинас долго и пристально смотрит на жену. — Вполне возможно. Я видел, как ты на правлении кривлялась перед ним,— говорит он и вдруг отворачивается.— Нашла красавца. Ну и пустышки же эти женщины! Если мужчина хоть немножечко на мужчину похож, они сразу же и тают. Ладно, и я отращу себе под носом зубную щетку, повяжу галстук... Может, еще и волосы завью, брови подведу — ведь это стиль нынешних франтов...
И Бутгинас, ворча, уходит. Он шагает по дороге, высокий, сутулый, с трудом волоча длинные ноги.
А Рута с хитроватой озорной улыбкой плетется сзади.
— Ляонас, Ляонас! — кричит она, давясь от смеха.— Погоди! К чему людей смешить?
Часть четвертая ЖИЗНЬ ВЗАЙМЫ
I
В купе кроме него еще трое: какой-то бородач, собирающийся, видно, совершить далекое путешествие, похрапывающий на верхней полке, и влюбленная парочка молодоженов, чувствующая себя куда вольней в коридоре или в тамбуре.
Так что Даниелюс Гиринис почти один. Он вытаскивает из кармана записную книжку. Глядя в окно вагона, он начинает бормотать, но когда пытается записать сложившийся стишок, от хаоса нахлынувших мыслей и чувств остаются всего две-три неудачных строки:
Высоковольтных линии вереница железобетоном средь родных полей...
Почему «линии» и почему «железобетон», если перед его глазами мелькает смуглое лицо Юргиты и летящие мимо поселки; смотришь на них, и так и подмывает спросить, много ли счастья за большими светлыми окнами в этих новых домах. Счастья, а не денег или белого хлеба... И вправду странно: то, что важнее всего, мы высказываем не сразу; видать, самые ценные мысли, как золото, оседают на дне и надо тонны породы перелопатить, пока до них докопаешься.
Даниелюс сидит сгорбившись у окна, прислушиваясь к мерному перестуку колес. Еще несколько полустанков, и кончатся широкие равнины, поезд помчится по холмистым, лесистым местам. За пять часов он пересечет всю Литву с севера на юг. Да, когда едешь в поезде, совсем другая картина, чем из окна автомобиля. В машине ты зажат, как в коробке, и глядишь, как из-под стрехи. А в вагоне свободно, просторно, никакой нервотрепки. Отдых! Найдутся, конечно, охотники посмеяться над ним: ну и чудак же этот Гиринис — вместо того чтобы выбрать более удобное средство сообщения, влез в поезд. Он и в Вильнюсе, устраивая дела, будет конечно же толкаться в троллейбусах. Ну и пусть смеются! Теперь не каждого убедишь в том, что не все то, что удобно телу, любезно душе.
Равнины, сплошные равнины... С голубеющими на горизонте лесочками, с линиями высоковольтных передач, тянущимися через густо разбросанные поселки. Пейзаж страны, подвергающийся неукротимому напору индустриализации. Тут мелькнет холм, держащий на своем заснеженном горбу скученные новые каменные дома, там, как жирафы, тянут в небо свои стальные шеи краны, движутся вереницы самосвалов, громоздятся горы строительных материалов. А вон там, за только что пролетевшим мимо мостом, какие-то огромные сооружения, выросшие прошлым летом. Должно быть, завод строят. Поедешь через год, и тебя наверняка встретят гигантские трубы, подпирающие высокое небо Средней Литвы.
Поезд летит и летит, изредка ныряя в призрачную рощицу, и стена заиндевелых деревьев на миг заслоняет открывшуюся даль. В грустном раздумье смотришь ты на летящую мимо пеструю ленту и ловишь себя на мысли, что когда-то эта рощица была совсем иной, и под наплывом волнующих воспоминаний чуть ли не начинаешь жалеть о том, что сел в поезд, чтобы встретиться со своей юностью. Прошлое всегда настраивает на невеселый лад. Уж только потому, что его не воротишь. Глядишь в окно погромыхивающего на стыках вагона, как тридцать лет тому назад, и взбудораженное воображение рисует тебе утопающие в зелени деревни и хутора, рассеянные среди неохватных полей пшеницы, густо политых потом пахаря и его скотины. Чаще всего видятся крыши, крытые соломой и дранкой, стены из бревен или беленого камня с небольшими оконцами, со ставнями, плотно закрываемыми на ночь и украшенными искусной резьбой, как и кровли и деревянные крылечки... А земля... Поля кишат раздетыми по пояс пахарями, идущими за плугом. Не могучий грохот тракторов, а ржание умаявшихся за ночь лошадей и песня селянина, жалующегося на свою горькую долю, переплетаются с весенним щебетом птиц.
Как бьется сердце, прошлое припомнив!
Как труден путь, который мы прошли!
Как странно, что из горя и напастей
такое чудо время создало!
Даниелюс с каким-то трепетом записывает эти строки, но тут же зачеркивает их: до чего же деревянные, ни настроения, ни намека на оригинальную мысль...
— Разве это зима? — врывается в открытую дверь купе мужской голос— В прошлом году уже казалось, климат пойдет на поправку — была и стужа, и снег,— а нынче снова: ни в санях, ни на телеге. Глянь, мил человек, в лесу и то траву снегом не замело. А поля, что твоя пеструха, все в черных лоскутах...
— Вы из деревни? — ласково спрашивает женщина.
— Оттуда. Бригадир. Весной, как ударят морозы, снова озимым каюк.
— Всякое может случиться, еще только февраль...
— Извините,— доносится голос другой женщины. Хотела, видно, пройти мимо, но от скуки решила поддержать разговор.
Фима! Даниелюс сразу узнает ее крикливый голос, и тело захлестывает жаркая волна. Он знал, что Фима работает на строительстве фабрики в Гедвайняй, но встретиться до сих пор не довелось. Правда, нынешним летом, приехав с Юргитой к отцу, он чуть не столкнулся с Фимой. Если бы еще задержался минут на пять... Но они с Юргитой очень спешили, потому что от домочадцев узнали о внезапной болезни дяди Теофилюса и не были уверены, застанут ли его в живых.
Когда, оставив автомобиль у ворот, они вошли в избу, их встретили опечаленные родичи. Старый пчеловод лежал в постели серый, тронутый тленом, как заготовленный загодя дымарь.
Даниелюс нагнулся над ним, хотел было сказать что-то доброе, но горло сжала печаль, глаза налились слезами.
— Отец, отец...— прошептала дочь, гладя высунувшееся из-под одеяла высохшее плечо.— Даниелюс приехал... секретарь...
Пожелтевшие веки дрогнули и снова застыли. С минуту он лежал неподвижно. Потом лицо его ожило, потеплело от вспыхнувшей мысли.
— Да... да... ниелюс? — наконец прошелестел он обметанными бурой пленкой губами.
— Да, да, дядя Теофилюс, это я,— прошептал Даниелюс, еще ниже наклоняясь к постели.
Старик вздрогнул, задрожал всем телом и открыл глаза. Взгляд его был тусклый, но и сквозь густой туман пробился луч закатного солнца.
Даниелюс хотел спросить, что у дяди Теофилюса болит, ободрить, что скоро поправится, мол, болезнь эта — сущий пустяк, но тотчас почувствовал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150