ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Может, она спутала меня с Левонтьичем, давним ее ухажером, неожиданно принявшим городской вид? Я стянул с головы вязаный черный колпак, вошедший в моду после чеченской войны, и поклонился. Но Анна так и не сшевельнулась, может, то была припечатанная к стеклу черно-белая фотка?.. В Жабках любят дивить честной народ.
В избе стукнула внутренняя дверь, неохотно подались и заскрипели ворота – значит, Гаврош дома и ждет с нетерпением бутылек, чтобы утишить утробный жар. Нет, он не поспешил навстречу, припадая на левую измозоленную ногу, но гордовато, суровя свою натуру, скрадывал меня в тени крыльца. Лицо было бронзовым от вешнего загара, без прежней пропойной худобы и, казалось, лоснилось от сердечного довольства. Вид мужика не только удивил меня, но и неожиданно обрадовал, так что я на мгновение даже запамятовал о несчастных погорельцах, коих не обошла беда. Я почувствовал к Гаврошу что-то братское, словно бы во всем мире оставался единственный родной мне человек. Гаврош лениво смолил вечную цигарку, держа на отлете жиловатую руку, как то делают городские барышни. Что оставалось в Артеме прежним, так это серая застиранная майка, чудом держащаяся на плечах, и впалогрудое, прогонистое, почти мальчишечье тело. Значит, Артем прокалился, высветлился на пожаре и, пройдя сквозь огонь, обрел новое обличье.
– Как доехал? – спросил Гаврош и резко встряхнул головою, так что жесткие волосы рассыпались по плечам на два вороненых крыла. Посмотрел пристально на чинарик, но не кинул у крыльца, а приклеил к нижней губе, приосыпанной редкой рыжеватой щетиной... Зачем добру пропадать?
– Слава богу, живой, – ответил я, подлаживаясь под тон мужика.
Мне хотелось узнать у егеря о случившемся, но я, помня деревенские обычаи, с любопытством не лез. Всему свой час: расспросят и доложат. Гаврош упрямо дожигал окурок, словно в этом бычке, в его ядовитых никотиновых останках, окрашивающих палицы в охряный цвет, и хранилось самое блаженное и хмельное, чем украшается такая постная, никчемная жизнь.
– Коли приехал – живи, – милостиво разрешил Гаврош и поднялся к себе в дом, будто это не он подавал мне телеграмму и срочно зазывал в Жабки.
...Раньше зимами я так тосковал по деревне, что мое скудное житьишко, моя холостяцкая нора в моем воображении порою преображались в богатые благочестивые хоромы, не скудеющие радостью, постоянно освещенные солнцем; я летел в лесной засторонок на крыльях, во всю дорогу неустанно подстегивая себя, не давая передышки. Господи, как мы умеем украшивать минувшее, а пережитое переносить в будущие времена, хотя догадываемся, что даже крохотные оттенки, слабые зарницы от перечувствованного уже невозможно повторить. Но воспоминаниями-то и украшается жизнь человека, иначе бы он стал беспамятной, уныло жующей скотиною.
...В углу моем царил полный разор: посередке кухни – покосившееся креслице, диван без ножек, а на нем внавал скидано мое скудное добришко, про кое в деревне скажут: вынеси на улицу – никто не позарится, не подберет. Когда оно было распихано по чуланам и полицам, таилось в шкафу и под материным ложем, порою ненавязчиво попадаясь на глаза, то казалось значительным, имеющим цену, но сейчас гобина моя, потерпевшая неожиданное потрясение, кинутая посередке кухни внавал, выглядела особенно бедною и безобразною. Я попинал тюк с постельным бельем, поворошил телевизор, лежащий на диване, и устало опустился на стул, озирая заплесневелое после зимы житье, не зная за что приняться... Наверное, я сейчас напоминал князя Меншикова, угодившего из богатых дворцовых покоев в таежную изобку на реке Сосьве.
В Москве, спрятавшись от мира меж книг в бетонный ковчежец, как мышь-домовушка, я верил, что наконец-то добился желанного одиночества, но тут, в деревне, такая глухая тишина вязко обступила меня, похожая, на сырую болотину, так резко ощутимо сузилось пространство за плечами, что я как бы оказался в тугом коконе, свитом вокруг меня невидимым шелкопрядом. Конечно, эти ощущения первых минут не были новыми для меня, их надо было лишь стряхнуть усилием воли, как прилипчивые тенёты, и решительно взяться за круг домашних дел, разогреться сердцем, разогнать кровь, первым делом затопить печурку и, впитывая в себя жаркие отблески от пылающих поленьев, вдруг растеплиться душою, почувствовать прилив неожиданной радости и легкости во всем теле... И невольно вскричать внутренним, неслышимым вовне ликующим голосом: «Я на земле-ма-те-ри, а кругом осиянный простор, в котором я плаваю, как вольная птица! Я – пти-ца-а!»
Сейчас же чувство воли не наступало, не хотелось шевелиться, и я понуро сидел, как сыч на суку, круглыми бесцветными глазами осматривая скукожившуюся за зиму нору. Конечно, дорога сказывалась – шесть часов от столицы и молодого затрут в бледную немочь... Но не столько в усталости дело, братцы мои милые, Марьюшки нынче нет возле, не шелестит темным походным плащишком, не хлопает холодильником, почасту взглядывая на меня, схватывая настроение, чтобы не навредить неосторожной примолвкою, не шурудит деревянной лопатою возле русской печи, складывая в необъятном брюхе ее звонкие березовые полешки, загодя припасенные в чулане, чтобы по приезде оказались под рукою, не гоношит легкую стряпню, так необходимую после долгого переезда... А я бы только окрикивал Марьюшку с легким раздражением, пугаясь за материно здоровье: «Ну уймись же, не суетись... Приляг, отдохни». А она бы суровато отбрила: «Старым людям нельзя лежать... Старым людям надо ходить». – «И ничего я не устала... Ехала как барыня, руки скламши».
Занавеска в материн запечек сорвана, видны голые старинные доски, уложенные на березовые чураки – это остатки Марьюшкиного одра; темные прикопченные стены с паутиной под потолком, мешки с крупами, деревянный истертый совок, выглядывающий из чувала с мукою... Не напакостили бы там мыши, – подумал я машинально, исподволь чувствуя себя уже другим человеком, словно городская шкура уже слезла с меня чулком, как со змеи. Все заботы, которые владели мною в столице, все соблазны, угар и дрязги оставили во мне лишь легкое жжение и недоумение: «На что годы потратил?» Сейчас в баньке бы отпариться да и позабыть прежнее, чумное.
И я, как бы очнувшись, вдруг приказал себе: «Павел Петрович, надо приниматься жить...» Мысль, конечно, нелепая, похожая на вычурную нескладицу, но она удивительно точно объясняла мое новое состояние – тонкий переход из прежнего мещанского состояния в крестьянский лад. Я как бы из племени безродных горожан отплыл ранним утром на другой берег в полузабытый, полузаброшенный народ, издалека подозрительно вглядывающийся в меня из-под ладони: де, кого это несет к нам нелегкая и с какой затеей?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186