ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Ой, что я Вам говорю, дура! Простите, Павел Петрович... Вам совсем не нужно знать женские дела. Трусики, лифчики... Ну вот стою я у позорного столба с этими кожаными авоськами до колен, измазанная дегтем, стыд-то какой... И вдруг стала на животе расти опухоль с футбольный мяч иль больше того. Подошел какой-то мужик, ткнул иглой, и полилась из меня гадость. Вспоминать противно даже...
Я еще дальше отстранил от себя трубку, минут через пять прислонил к уху, из космоса лился словесный поток:
– И как мне понять этот сон? Предсказание? Мне надо чего-то остерегаться нынче? Меня будут на работе ругать иль плохо обо мне напишут в газете? Я чувствую, что-то плохое случится сегодня обязательно. И все оттого, что у мамочки было кесарево сечение. Я не прошла сквозь трубы. И теперь мне отовсюду больно.
– Марфа, не внушай себе. Все плохое уже позади. Нарыв лопнул. Гадость пролилась. Что замышлялось против тебя, не нашло поддержки.
– Ну, а грудь-то при чем, Павел Петрович?
– Рожать надо. И поскорее. От любого жеребца, – грубовато сказал я, зная, что литературная дама столь простых, лишенных ханжества слов не стерпит. Если бы я выматерился, как извозчик, она бы лишь засмеялась, забулькала горлом, а может быть, и взволновалась бы утробою. – Иначе титешки превратятся в пустые кожаные бурдюки, где будет прокисать твоя не израсходованная по детям любовь.
– Хорошо сказать, Павел Петрович. А где найти такого? Погляжу окрест, и глаза замглятся тоскою. – Марфа с таким придыханием сказала, словно предлагала себя. Значит, с женщиной что-то случилось, она перестала рыться в мужиках, будто в базарной морковке, и теперь бросалась на первого встречного, словно мотылек на огонь. Несчастная, гонор незаметно увял, а годы просочились меж пальцев, как вода.
Разговор пошел по новому кругу, и не было ему конца.
Уже сердясь на себя за дурацкую простоту, я торопливо положил трубку... Снова обвел взглядом этажи книг, лабиринты полок, узкое ложе, принакрытое полосатым пледом, и моя захламленная берлога показалась мне милой сердцу. С внезапным облегчением я подумал: «И хорошо, что одинок. Попадет вот такая жена и выпьет в одну неделю, превратит в дарового неухоженного осла, а то и наставит рога».
Марьюшка скоро оклемалась, пришла в себя. Бродя по крохотной кухоньке, бормотала: «Старому человеку сидеть нельзя. Старому человеку надо через силу ходить». Спроворила чаю, вскипятила чайник. Окунула баранку в чашку, ожидая, когда распухнет калач, разжижнет и можно будет послать его в брюшишко, не жуя, и тогда не встанет запашистая еда колом в горле, не подопрет комом ссохшийся, почти заячиный, желудок. Глаза с дороги осоловелые, как пьяные, чуть нараскосяк, и что-то жиденькое, невысказанное, но видно, что грустно-теплое брезжит в них, словно смотрит Марьюшка из-под набрякших морщиноватых век знакомую с детства картину. Надо лишь подождать, не поторапливая, и мать сама откроется в своих думах. Хотя я и догадывался, что мысли ее кружат в беззатейливом хороводе и не могут отстать, иль споткнуться, иль запутаться в заунывных мелочах городских буден. Марьюшка, как всякий старый человек, саму себя заколодила, поставила на вязку, и вот, бродя по одному кругу, перетряхает обрывки воспоминаний, пытаясь из этого тряпья, покромок и лент вышить цветное полотно прекрасной, радостной утекшей жизни.
– Когда мати-то умерла, я в Мурманском была. И вот телеграмма мне: мати умерла, да. Ну умерла, дак что. Надо ехать, надо попадать как-то. Не ближний свет дорога-то. А погода, как назло, нелетная. Ну, поплакала я. Угорела от слез-то. И вот сон мне. Мать живая сидит за столом, ну, как я сейчас, и пьет чай с сушками. И улыбается. Я ей: «Мама, говорю, ты же померла». «Да нет, дочка, я тебя жду». Ну, через день самолет дали... Приезжаю домой, а там меня ждут, не хоронят... Сон-то как в руку положило.
Голос доносился издалека, словно бы меня обложило ватою, это я захалел с дороги, угорел, выпал из прежней деревенской вольной жизни, а в новую пока не вошел.
А мать меж тем сосала свою баранку, жамкала тонкими посинелыми пальцами, и взгляд сорочьих опустелых глазенок был недосягаем для меня.
Марьюшка вдруг засмеялась, как всхлипнула, очнулась, и в малокровном лице появилось что-то осмысленное: как бы сшила два лоскута и подивилась их пестрому рисунку.
– Я ведь стоеросовая была, чтобы все по мне... Эх, секчи надо было пуще, да батько прижаливал. А не научила палка, так не научит и лямка. Да... Я уже большая была, поди, в шостый класс ходила. А такая ду-ра-а. Вот к матери привалюсь, расскажи да расскажи сказку. Невеститься пора, а мне сказку, значит, подай. А той лихо, так я локтем в бок, рассказывай, мол. И она рассказывает, как сейчас помню: «Отправила старуха дедка корову продавать...» Дак знашь ты, поди? – перебила себя.
– Может, и знаю, а ты повтори.
Мне странно и любопытно было смотреть на старую, что вспомнила себя из молодых лет. Марьюшка выплетала временной узор, и в эту пряжу заскорузлым узелком подпихнула и меня. На моих глазах выстраивалась логическая цепь от глубокой древности до наших дней.
Мать обмахнула губы от невидимых крошек:
– Идет старик, значит, лесом, слышит, дерево скрипит: скрып да скрып. «Что, – спрашивает дед-ко, – скрыпишь иль корову купить хочешь? Коли хочешь, дак деньги давай». А дерево опять: скрып да скрып. «Что, за деньгами завтра приходить? Ну тогда ладно. До завтрева обожду».
Привязал старик корову к дереву, отправился домой. Значит, никакой; до базара и не дошел, с пути вернулся. А старуха ему: «Дак што, дедко, корову продал, деньги-то где?» – «Завтрева, – говорит, – обещались отдать».
Вот назавтра пришел старик, а дерево пало, и корову волки задрали.
«Ох да ох. Ты ведь обещалось нынче деньги вернуть. Поди, не обмануло».
Стал старик шарить и нашел в дупле деньги. Клад был там спрятан в чугунке... А как пал бы духом, так никаких тебе денег, одни слезы, – неожиданно подытожила Марьюшка и перевернула чашку на блюдце вверх дном. – И ведь догада какой. Другой бы, ругачкий, обматерил бы всех да и пошел прочь несолоно хлебавши. А дома еще и баба дала бы вздрючки балбесине такой... А тут – с верою человек. Нельзя, поди, обманывать-то, грех какой... – Марьюшка пустилась в рассуждения, вия словесную паутину, обматывая меня, как шелкопряд, в невидимый, но прочный кокон, чтобы не оставить без призора. И все в лад, все в поучение, ибо я для Марьюшки и до сей поры еще школяр, несмышленыш, коего страшно выпустить за порог, где на каждом шагу подстерегают беды. Ну и что с того, что сын – профессор, что больно умный, но ведь дитя дитем, коли до седых волос не может обзавестись семьей и оплодиться: значит, не укоренился, значит – пустое семя, влекомое всеми ветрами в разные стороны. И хожу вроде бы прямо, не клонясь, и хлеб свой ем, трудовой, а внутри-то весь враскорячку, как тот древесный жук с хитиновым броневым загривком, которого опрокинули на спину и сейчас неспешно ковыряют сучком, наслаждаются его беззащитностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186