ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Спущен, Пашенька, спущен. А ты, Пашеня, не ленись, пади на коленки и послушай. Он тебя за брата числил. Может, и отзовется глухой чёрт.
Колченого переступая, клоня ковыльную голову к земле, я вознамерился было прильнуть к знакомой дернинке, под которою пятый год жил не чужой для меня человек – Иван Горбачев – по прозвищу Горбач. Тут кто-то окликнул меня, словно бы голос донесся из могилы. Я оглянулся, увидал серый бетонный крест на взлобке (такие кресты маячили прежде в ковыльных степях), почудившийся мне удивительно знакомым. Держа в руках початую бутылку, сутулился Федор Зулус, сын Груни, и зачем-то манил меня, брякая граненой стопкой по зеленому «хрусталю». Такой порченой водкой по двенадцать рублей за посудину затаривают деревенскую бедноту подпольные спиртовозы.
– Откуда такой крест взялся? Прежде я не видал что-то. Иль зимой кто преставился из новых русских?
– Где? Какой крест? – спросила Груня, приставила ладонь к подслеповатым глазам, выглядывая на погосте меж деревьев свежую холмушку. – Примстилось тебе, Паша. На вот тебе трубку. Она тебя с дедом через небушко свяжет. Я тебе и номер наберу.
Старица коряво заплутала пальцем по перламутровым кнопкам, и пластмассовая темно-серая жаба заквакала, по тончайшим духопроводам, через тыщи небесных верст добираясь до съехавшего на тот свет Ивана Горбачева, хотя он лежал тут, под ногами, в перевитой кореньями земле, откуда уже пробилась тоненькая узловатая рябинка. Я оттолкнул Грунину руку: даже смотреть на пупырчатую жабу было мерзко, не то что в ладонь брать эту склизкую, с раздувшимися шеками, смертноледяную гнусь.
– Звони сама, не отступайся, – посоветовал я бабене и, призываемый стеклянной музыкой, подошел к Зулусy. Бетонный крест подпирал небеса, его взглавие было вровень с вершинами кудрявых сосен, сыплющих на могилки древесный сор; на верхней перекладине, купаясь в небесном водополье, сидел ворон-каркун и деловито чистил перья.
– На, выпей – Зулус протянул стопарик с желтыми разводами плесени, на дне плавали песчинки, похожие на золотой шлих. Пестрые, как у матери, глаза Федора глянули неожиданно мстительно, словно бы я занял большие деньги и не отдал вовремя, и вот сейчас Зулус «включат счетчик»: щетка седых с чернью усов вздернулась над губою, обнажились плотные желтые зубы и ребристая в белых пятнах десна. Такая гримаса обычно случается у собаки, когда она намерилась загрызаться, стоять за свою сахарную кость.
– Ты же знаешь, Зулус, я не пью. Мне врачи не велели.
– Не плюй в колодец, Паша. Со мной лучше не ссориться.
– Кто помер-то? – Я пытался обогнуть Зулуса и разглядеть фотографию, но мужик жестко выставлял руку перед самым моим носом, закрывая обзор. Граненый стакашек покачивался на толстой ладони, как обломок горного хрусталя, искристо-сочного, с голубым отливом в сердцевине и бусинкой кровцы, впаянной еще при зарождении минерала.
– А ты не ерестись, ты выпей, – угрозливо повторил Зулус и крюком полусогнутой длинной руки как бы залучил мою голову в петлю, заякорил, загнал в капкан. Я скосил взгляд: перед моими глазами смуглое предплечье бугрилось, как пудовая гиря, и по мышце, скоро набухая, потекли голубые ручьи, готовые прободить завяленную кожу. Бычья сила быстро сливалась в емкую посудину и хотела удушить меня. – Нынче только Христос не пьет, потому что у него руки приколочены, – насмехаясь, в самое ухо гундел Зулус, дыша махрою и перегаром. – А особенно на халяву чего не пить? На халяву только дурачок не пьет, а ты у нас шибко умный. Слышь? Пей, скотина, а не то силой волью. Волью, а ты крякнешь, хукнешь и другую попросишь налить. А я не дам. Я тебе скажу: иди на хрен, дармоед поганый.
И что мне оставалось делать, братцы? Белый свет стремительно померк в моей голове, а черная дурь ударила в виски. Сколько нашлось силы, я дернулся из объятий, не снеся насилия над собою, ударил костистою макушкой снизу вверх и угодил Зулусу по зубам: мужик охнул, отступил на шаг, удивленно разглядывая нахального комара, но тут же оступился в крохотную ямку (заросшую могилу), и нога, наверное, угодила в древнюю домовину и застряла в ней. Зулус качнулся и, не устояв, полетел на спину. А возле, слегка приподнявшись полозьями на кочках, лежала тракторная волокуша, рубленная из цельных сосновых кряжей, на которой, видимо, притянули на погост бетонный крест, а после и забыли за ненадобностью, как часто случается на Руси. Ей бы век и таиться здесь, обрастая лопушатником, потиху истлевать и трухнуть, утопая, погружаясь в прах, подобно гробовой колоде, да вот понадобилась для последнего смертного дела.
Странно, как в решительные минуты утончается человечий взгляд, как сполошливо лихорадочен, но и особенно пристален он, угадывая все наперед, что случится нынче, и, наверное, от сердечного напряга, от внутреннего испуга и тайного любопытства, с каким подмечается всякая мелочь, знание грядущего становится вещим, а само будущее, преодолевая невидимые границы, уплотняет время и пересекает границы, смещаясь назад.
Зулус лишь качнулся беспомощно назад, но я в эту секунду увидел и тракторный зубчатый след протекторов, похожий на глубокие рваные раны, и комья перевернутой кладбищенской глинки, и вязь травяных белесых кореньев, напоминающих скотские порванные жилы, и блескучие бревна волокуши с пролысинами желтой неободранной шкуры, и барошный гвоздь, торчащий из слеги, похожий на наконечник рыбацкой остроги, слегка тронутый кровцой свежей ржавчины. Зулус всей тяжестью громоздкого тела угодил именно на этот штырь, и тот, словно наконечник рогатины, насадил мужика, пронзил бедного насквозь, и конец его, как птичий клюв, выглянул из грудины. Взгляд Федора померк, как бы внутри человека вырубили свет, глаза покрылись тончайшей зеркальной поволокою, губы страдальчески задрожали, и в левый угол искривленного рта протекла тонкая алая струйка брусничного морса...
Безумье какое-то, братцы! Вот был человек, и нет его. Каких крохотных усилий достало, чтобы отнять чужую жизнь. Бред какой-то, право. И это я убил человека?
Что бы там ни говорили, что Зулус оступился, что нога подвела, что так подверстались обстоятельства, что с моей стороны не было насилия, что это судьба решает, кому как скончать свои дни, но ведь именно я приложил руку. И к чему оправдания, к чему? Я своими руками убил человека, исполнив тайное желание. Мне бы помочь несчастному, поспешить за помощью в деревню, поднять Жабки на пяты, но я, влекомый внезапным страхом, как бы вырываясь из жуткого сна, кинулся прочь с Красной горки, преодолевая гнилой ручей, проломился сквозь камыши, миновал вязкий болотистый тягун, утопая в коричневой дурной жиже по колена и, хватаясь за склизкие ветви узловатых ольшаников, выполз на другую сторону лощины, в густую поросль жилистых папоротников, задыхаясь, побарывая звенящую пустоту в груди, замиряя мчащееся сердце, наконец-то свалился в тинистую густую прель, из остатка сил еще сыскивая спасительную нору, и тут сломался вдруг, обреченно замер, прислушиваясь к внезапной тишине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186