ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– машинально спросил я, с тревогою всматриваясь в березовый перелесок. – «Запорожец» – последний свидетель моего былого счастия и единственный родственник на всем белом свете. Доехать до деревни два раза в год хватает и его...
Мне казалось, что нам уже никогда не выбраться из этой западни, что она устроена не случайно, может, тут и сговор тайный есть, и весь сыр-бор – лишь прелюдия к драме; вот выскочит сейчас Федор с наточенным топором, отведет в елушник, секанет по загривку как свидетеля... А потом ищи-свищи, когда у человека все вокруг схвачено... И не милиция, не суд, не прокурор, но Зулус – истинный хозяин этой волости величиной с Бельгию.
Мое волнение невольно передалось и Нине:
– Что-то мне страшно стало. Как бы Федор не убил Шурочку. Он же бешаный, у него приступы...
– Не пугай...
– Ну да... Потом по судам затаскают... А что мне муж скажет? А ну как все откроется... – Нина прикрыла рот варежкой, чтобы не застудить горла, и как бы выплевывала глухие тревожные слова, невольно заражая испугом и меня. Я с подозрением посмотрел на женщину, в ее скуластое личико, разбежистые овечьи глаза, кудряшки над ушами, уже схваченные инеем. – Ему человека убить, как муху.
– Но трех-то труднее? Могут разлететься... Он что, уже убивал?
– Вы уедете – и все... С вас взятки гладки... Вот и смеетесь. А тут такое поднимется, Господи! Шурочка-то – наша местная власть. И чего я поехала? Муж-то смеялся надо мной, говорит, в баню ходят те, кому лень чесаться. – Нина уже похоронила подругу, оплакала и просчитывала последствия случившегося, чтобы не попасть впросак, когда станут допрашивать. – Вот теперь и чешись.
Мне вдруг захотелось спрятаться ото всех, но я, упрямясь, одолевая в себе хворь, включил фары и в тоскливом мраке как бы выкроил портняжными ножницами два мерцающих бело-голубых клина, постепенно сходящих на нет, и сразу оживил ночь, придал ей мистической тайны. Золотушный свет выхватил окраек березового перелеска, угол дома с высоким, под окна, сугробом, желтый косячок окна, лежащий на снегу, сахаристую колею дороги, над которой мельтешили, уносясь в темень, белые пушистые мухи, похожие на мотыльков-однодневок, любопытно слетающихся на огонь. Мороз прихватил ноги, и руки, и лицо, но я упрямо не залезал в машину, словно бы взглядом вызволял женщину из беды.
Шура появилась неожиданно, словно выткалась из снежной летучей кисеи, выпуталась из траурных суконных полотнищ ночи, выметнулась из череды сыпучих барханов. Я-то настороженно ждал гулкого хлопка двери, морозного кряхтения крыльца, капустного скрипа тропы под ступнею... А женщина прошелестела крылами откуда-то сбоку, из дремучих ельников, как огромная бабочка-траурница, и опустилась на дорогу перед самой машиной в слепящий поток. На Шурочке было длинное черное пальто, черная широкополая шляпа, слегка присдвинутая на лоб, и длинный красный шарф, небрежно намотанный на шею. В этом одеянии женщина показалась мне таинственной, длинноногой и стройной. Она приветливо улыбнулась мне, как будто ничего не случилось.
– Поехали, – бросила мимоходом и с трудом втиснулась в салон.
Но я ждал. Что-то неясное, не разрешенное до конца мешало мне уехать сразу, словно бы человеку, оставшемуся в доме, на наших глазах стало плохо, а мы вот бросили его одного и обрекли на смерть. Тут гулко хлопнула в доме дверь, торопливо, на каких-то жидких, подламывающихся ногах подошел Федор. Ему трудно было стоять, и он сразу оперся о капот машины. «Крепко назюзюкался», – подумал я, но вдруг Зулус побелел лицом и стал медленно опадать на дорогу. Я оглянулся на Шуру, она сидела, уставясь равнодушным взглядом в небо, и деловито разматывала шарф.
– Федор, что с тобою? – спросил я. – Может, тебе плохо?
– Уезжайте немедленно. Богом прошу, – хрипло сказал Зулус, по обыкновению резко обкусывая фразы. Но я видел, что мужика трясет, опрокидывает на снег, и потому медлил, толокся возле, как бы выигрывал время.
– Паша, я ведь ее так люблю, – вдруг признался Федор и тут же выпрямился, обрел прежнюю осанку красивого пробивного мужика, ходока по бабам. И добавил едва слышно, отворотясь от меня, наверное, стеснялся откровенности и стыдился своей слабости: – Если она бросит меня, я умру...
– Да перестань, Федор, переживать-то, – с великодушной веселостью в голосе воскликнул я. – Ведь милые бранятся – только тешатся. Все наладится, вот увидишь. – В порыве дружелюбия и мужской солидарности я обнял Зулуса, приподнявшись на цыпочки, принагнул мужика за шею, потерся заиндевелой бородою о его бритую щеку. Я почувствовал, что Федор едва сдерживает рыдания, с болью застрявшие в груди, и что душа его разрывается. Он легко оттолкнул меня и побрел, пошатываясь, к деревне; я провожал его жалостным взглядом до той поры, пока Зулус не стерся в темноте. На сердце у меня скребли кошки.
– Паша, ты долго там? Давай поехали! – приказала Шура. – Чего еще ждать? – И когда я тронул «Запорожец», досказала: – И не бери в ум. Ничего с Федором не случится, не затоскуется. Свинья и есть свинья. Свинья всегда грязь найдет. Скоро другую сучонку себе сыщет. Нет на свете такой бабы, что отказала бы, и нет такой, что привязала бы...
– Как знать, – с сомнением буркнул я. Признание Зулуса не выходило из ума. Мною вдруг овладела усталость, и я спотычливо тронул своего доходягу.
– Хорошая машина – «Запорожец», – подбодрила меня Шура. – Разлениться человеку не дает, держит его в узде. Раньше я мечтала только о такой. Чувствуется русская воля, и едешь, как на коне.
Шура заговаривала мне зубы, но успокаивала себя.
– Ну как банька? – спросила после долгого молчания, когда мы въехали в Тюрвищи.
– Мне мой Мамонтов говорит: «В баню ходят те, кому лень чесаться», – ответила Нина.
– Вот и скобли своего плешивого Мамонта, пока не исдохнет, – грубо оборвала Шура товарку и засмеялась, кокетливо поправляя на голове шляпу. – У меня где-то завалялся собачий гребень. Приходи, подарю...
– Грубая ты, Шура, – обиделась Нина.
– А ты, Нинка, подлая... Павел Петрович, остановите машину. Не госпожа, на своих двоих дойдет. – Щура приподняла кресло, порывисто выскочила. – Поди и чеши своего Мамонта...
Тюрвищи походили на огромную разросшуюся вкривь-вкось деревню, закиданную снегами, и только кое-где из темной мути проступали белесые шары уличных фонарей. Ссутулясь, оскальзываясь на дорожных катыхах, Нина потащилась во тьму и скоро исчезла в переулках. Шура захлопнула дверь и, скоро остывая, добавила сварливо:
– Ей, видишь ли, баня не занравилась... Не нравится – строй свою. Или чешись об Мамонта до посинения. – Шура вдруг залилась мелким звонким смехом, смахивающим на запоздалый поминный плач. – Ой, дуры мы бабы, дуры, – повторила несколько раз, пока мы едва катили по ночным Тюрви-щам, разглядывая боковые отвилки, чтобы не заблудиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186