ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Украл, не поймали – Бог подал...» Раз строятся наезжие, значит, богаты, казны не считают, и взять чуток от великого – никто и не заметит, да и грех тут небольшой.
Я пригляделся к дачному хуторку и тут же забыл его: мне-то надо домой попадать, не ночевать же в пути. И только решил спуститься дорогой в Жабки, чтобы отыскать колею к своей избе, как вдруг меня опахнуло банным горьковатым дымком. Из свежерубленой мыленки на краю полянки, где угрюмой стеной встал елушник, призасыпанный по лапнику кухтою, выпорхнул из трубы белесый завиток и, припадая к снегам, поплыл в мою сторону. Из дома, скрипя ступенями крыльца, вышел рослый мужик в рыжем летном кожушке и в пятнистой шапенке с наушниками. В руке у него был блескучий топор. Солнце уже сваливалось за еловую гриву, и раскаленные от холода багровые лучи ослепили меня. Я невольно зажмурился и прикрыл ладонью глаза. Против солнца человек мне показался черным, как эфиоп.
– Вам кого? – настороженно крикнул мастеровой и резко хлопнул промоченной дверью. С березы, искрясь, косо слетело облачко снежной пыли и натрусилось мне на плечи. Я вздрогнул, отряхнулся, машинально обтаял куржак с бровей, обмял в горсти бороду, обламывая сосульки, похлопал нога об ногу, вдруг стужа от ступней поднялась до самой груди, слегка пригасила детскую радость, и я каждой косткой почувствовал, как замерз...
– Дорогу на Жабки ищу! – едва ворочая окоченелым языком, просипел я. Разговаривать в полный голос показалось нелепым, и я машинально шагнул с дороги к дому, зачерпывая ботинками в хрустком снегу.
– Езжайте все прямо. Не заблудитесь... Эта дорога в рай.
Я еще не признал совсем мужика, но голос показался мне знакомым хриплой усмешкою, манерою резко обкусывать слова.
– Федор, я еще охапку дров накинула. Ты с кем там гутаришь? – раздался из бани звонкий, с переливами, голос.
– Да тут, Шура, человек заблудился...
Из сеней вышла кряжистая, как еловая выскеть, щекастая баба в лисьем малахае, солдатском бушлате, ватных стеганых штанах и в чесанках с галошами. На круглом лице зарево, глаза, как синие пуговицы, нос сапожком, полные губы сердечком – ну вылитая русская матрешка, только не хватает цветного плата и шугая на лисьих подчеревках. За нею вынырнул сизый хвост пара и тут же осел в сугроб. Я невольно улыбнулся во весь заскорбевший от мороза рот, любуясь на такое чудо, и бабенка тоже ответно оттеплилась взглядом, придирчиво оценивая меня по первому впечатлению.
– Ой, я-то обрадовалась... Подумала, Дед Мороз припожаловал....
– Не Дед Мороз пока, а отморозок, сударыня. Дедушкин внук, значит, – пошутил я, учтиво поклонившись. Но что-то неуловимо доброрадное, отзывистое неожиданно проскользнуло меж нами, словно бы мы согласно отпили стоялого меда из общего ковша, коснувшись губами в один край посудины, и стали вмиг родными; сердце знакомо заворошилось, и мне сразу стало горячо. И мастеровой, стоявший отчужденно, сразу чутко уловил этот крохотный коварный узелок, стремительно завязавшийся меж нами; не распутаешь сейчас – потом станешь ногти кусать.
– Хорошо, что не московский душегуб, – раздражаясь отчего-то, проворчал он и, скрипя стылыми ступенями, спустился с крыльца. В его голосе мне почудилась скрытая ревность. Мужик был в старинных белых бурках, кои давно вышли из завода, и я, отвернувшись от женщины, почему-то стесненно уставился на эти ступистые, тугие в икрах, ноги, едва влезшие в валянные с окантовкой голенища, под которыми покорно покряхтывал и поуркивал крупичатый слежавшийся снег, как-то неожиданно потускневший. Это солнце, насунув корону на спутанную рыжую волосню, присело на маковицы потемневшего бора, присмиряя на миру все живое, что суетилось пока и запаздывало на ночевую. – Это, Шура, нас столичный профессор навестил... Ты, что ли, Хромушин? Так здравствуй... Иль признать не хочешь? А я тебя сразу признал. Это же я, Горбач... Федор Иванович... Ишь голову-то отворотил, как злой кобель. – Мужик провел кусачим лезом по рукаву тужурки, вроде бы предупреждая меня от необдуманных поступков, ловко перекинул топор в левую руку и протянул мне дресвяную, иссиня-черную ладонь, на ощупь похожую на еловый корень, одетый в чешую. – С приездом, Павел Петрович... Как дорога?
– Да ничего... как видишь, живой.
– Нужда какая позвала?
Я неопределенно пожал плечами. Надо было срочно к дому своему попадать да избу протапливать к ночи, а я вот среди дороги разводил напраслину.
– С профессором-то надо поласковей, Федя. На чай бы позвал... Какую дорогу отбухал человек в консервной банке на колесах. На таких телегах, поди, никто нынче уж не ездит. Ну Царь Горох разве... Так-то ведь цариш-ко-о! Тому что ни пост – все Масленица. – Женщина сердечно засмеялась, игриво сдула с ресниц длинный рыжий ворс малахая, налезающий на глаза, и посмотрела вдруг на, меня, как свойка.
А мысли мои невольно сбивались в одну сторону: кем приходится Федору русская матрешка в ста одежках, словно бы это знание и было первостепенным; законная ли жена Горбачу иль присохшая к мужику красава, приходящая по вызову на ночные утехи, иль просто случайная горожанка-дачница, к которой деревенский мужик нанялся подхалтурить.
– Шурка, ты меня не учи. Он что, баба? – недовольно огрызнулся мужик. – Бабу и ту надо раз в неделю против шерстки гладить, чтобы искры сыпались.
– Осторожней, Федя. От искры – пламя. Погладишь однажды и сгоришь, ошара...
– Ох, Шурка, Шурка, смотри мне. У меня ведь вся страна родная. – Хрустко ступая по крупичатому снегу, подошел к «матрешке» и по-хозяйски гулко шлепнул по округлым, как у кобылицы, стегнам. – Моя необъятная...
Я делал вид, что не слышу полюбовной перебранки, опустив взгляд и легко попинывая смерзшийся катых на заледенелой тропе.
– А ты чего молчишь, профессор? Иль язык в дороге проглотил?
– Да так, слушаю...
– Значит, слушаешь, чтобы ловчей нас обманывать, дураков. Ну-ну... Так ты нынче при Путине или как?
– Или как...
Я поднял взгляд, с трудом узнавая Зулуса. Его нельзя было назвать горестным или особенно помраченным от горя, потускневшим, потерянным после смерти дочери. Наоборот Федор как-то высветлился весь, словно его побелило снежком, осыпавшимся с январской березы. И густой чуб над правым виском, и каракуль мохнатых бровей, и усы тускло серебрились без всякого налета желтизны, будто Зулус с рождения был белокурым, лишь свислые подусья подпалены слегка махрою; но лицо молодое, гладкое, плотное, нащелканное зимними ветрами, и сейчас пламенело, как у младени, только неулыбчивое, с плохо скрываемой надсадой и неприязнью ко мне. Может, так казалось? Угнетенному печалью Зулусу было неуютно на миру, и эта кустодиевская женщина сейчас, наверное, значила куда больше, чем просто утеха;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186